Упрек этот вслух, естественно, никем не делался, но все основания для него имелись. Сталинский тост обозначал резкий переход к официальному великодержавию, к шовинистической политике, целиком отбросившей мимикрию «пролетарского интернационализма». Это было естественным продолжением геноцида, которому только что подверглись народы-«изменники»: изгнанные с родных земель до последнего ребенка крымские татары и балкарцы, чеченцы и ингуши, калмыки и карачаевцы, а еще раньше – немцы Поволжья. «Предателям», естественно, противостоял тот, кого они «предали» – русский народ.
По не только им: главным своим острием этот тост был направлен в ту сторону, которая по давней российской традиции никогда не называется прямо, но молчаливо и единодушно предполагается, как только высочайшие уста прибегают к нарочито патриотической терминологии. Все партийные и иные официальные инстанции разного уровня безошибочно расценили программную речь вождя как официальное указание ограничить продвижение евреев по службе и закрыть, если и не полностью, то в значительной мере, доступ для них к высшему образованию.
Пожалуй, именно первое послевоенное лето следует считать началом официального, государственного – не афишируемого, но и не скрываемого – антисемитизма в СССР, который уже не прикрывался фиговым листком интернационалистических деклараций. Еше совсем недавно советская печать, пусть даже только в пропагандистских целях, яростно разоблачала зверства нацистов по отношению к евреям на оккупированных территориях. Теперь о такой «пропаганде» еврейского мученичества не могло быть и речи.
В архиве моей матери я нашел письмо от киевлянки Софьи Куперман от 22 февраля 1946 года. Обращаясь у ней как к адвокату за юридической помощью, она, в частности, пишет про свои мытарства – и хождения по различным канцеляриям, чтобы добиться исполнения уже вынесенного судебного решения о вселении в ранее принадлежавшую ей квартиру. Используя не только юридические, но и эмоциальные доводы, Софья Куперман ссылалась на то, что 11 членов ее семьи замучены нацистами во время оккупации. Первый секретарь райкома партии, на прием к которому она сумела пробиться (увы, в письме его имя не названо), сказал ей в ответ на это: «Кто вас снабжает вражеской дезинформацией? ‹…› Поищите ваших замученных родственников где-нибудь в Ташкенте. ‹…› Вы сами-то где прятались? Наверно, не в партизанских землянках. ‹…› Я передам ваше заявление в НКВД, там разберутся»
В материнском адвокатском архиве сохранились и разрозненные листки из ее досье по делу Абрама Ноевича Бройдо, фотографа, привлеченного в 1947 году к уголовной ответственности по статье 58-10 («контрреволюционая агитация и пропаганда»). Главный пункт обвинения состоял в том, что в витрине московского фотоателье, где он работал, в рекламных целях повесил сделанный им портрет боевого воина в полный рост и при всех орденах, снабдив его надписью: «Герой Советского Союза, генерал-лейтенант Израиль Соломонович Бескин». На вопрос следователя, чем объяснить, что ни один другой из выставленных в витрине портретов не снабжен никакой пояснительной надписью, бедный Бройдо отвечал, что другие «не были столь знаменитыми» и что этим он «отдавал должное великой Красной Армии, спасшей мир от фашизма».
Этот ответ стоил ему дополнительного обвинения в «высокомерно-презрительном отношении к простым советским людям, якобы не заслуживающим никакого внимания». Московский городской суд, где при закрытых дверях слушалось это дело, признал Бройдо виновным в «злостной националистической пропаганде», в «посягательстве на сталинскую дружбу народов». Он был осужден на восемь лет лагерей и реабилитирован лишь в 1955 году. Прижизненно или посмертно – из имеющихся у меня материалов не видно.
Гордость за своих соплеменников, воинов-героев, дозволялась всем, только не евреям. Их гордость считалась не гордостью, а посягательством на дружбу народов. Естественно, сталинскую: другой просто не могло быть.
…На пике празднования победы неожиданно умер один из главных идеологов Кремля Александр Щербаков, страдавший двумя, несовместимыми друг с другом, пороками: сердечной недостаточностью и запойным пьянством. Но он страдал еще и третьим пороком – лютым антисемитизмом, который считал излишним скрывать. О его устных указаниях по очищению культуры и журналистики от чрезмерного еврейского присутствия хорошо знали все, кто работал в этих сферах. Ответственный редактор фронтовой информации Всесоюзного радио Шая Крумин отказался выпускать в эфир материал о похоронах Щербакова, заявив, что это «антисемит, систематически извращавший указания товарища Сталина»[9], то есть человек, поступавший вопреки интернационализму вождя.
Какие же указания давал вождь, которого посмел извращать секретарь ЦК? В том же доносе, где сообщается о безумной выходке Шаи Крумина, дается ответ на этот вопрос – в интерпретации, разумеется, его самого: «Товарищ Сталин указал, что евреев не следует назначать на руководящие должности в освобожденных от оккупации областях, чтобы не дискредитировать евреев и спасти их от народного гнева (замечательное свидетельство сталинской заботы! – А. В.), а Щербаков распространил это разумное указание на весь центральный аппарат и на должности в областях, которые не имеют отношения к бывшим оккупированным территориям»[10]. С той же мотивировкой отказались вести траурный репортаж из Колонного зала, где проходило прощание с усопшим, репортеры Лубович и Амнисович".
Какая судьба постигла эту безумную троицу, видимо, каждому ясно. Но ясно и то, что выступить в такой форме и с такой самоубийственной отвагой могли лишь люди, которые, с одной стороны, все еще оставались фанатиками коммунистического романтизма, а с другой – были потрясены уже не слухами, а проведением в жизнь новой сталинской политики. Гитлер своего добился: Сталин приступил к осуществлению его замысла, но не так брутально, не так воинственно и откровенно, без газовых печей, а с присущими ему методичностью, постепенностью и вероломством, психологически готовя население к идеологическим новациям.
В начале сентября все того же, 1945-го, года в Киеве произошел инцидент, произведший на сотрудников ЦК (читай: на Сталина) сильнейшее впечатление. Шедший по улице майор с четко выраженными семитскими чертами лица, увешанный множеством боевых орденов и ленточек, свидетельствующих о полученных ранениях, подвергся злобным оскорблениям от повстречавшихся ему двух офицеров – русских. Они набросились на него, требуя «от вонючего жида» снять ордена, которые тот, разумеется, «купил, отсиживаясь в Ташкенте», когда «русские солдаты на фронте проливали свою кровь». В отчаянии, защищаясь, майор выхватил револьвер и уложил на месте обоих. Их, демонстративно торжественные, похороны, в которых приняло участие много тысяч человек, спровоцировали еврейский погром. В городе было убито пять евреев, тридцать шесть человек получили тяжелые увечья, более ста – доставлены в больницы с ранами разной тяжести[12].
Группа киевских евреев, среди которых был награжденный самым почетным, солдатским орденом Славы Гирш Котляр, обратилась со слезным письмом к Сталину, Берии и главному редактору «Правды» Поспелову, взывала к справедливости и, конечно, напоминала о нерушимой ленинско-сталинской дружбе народов. Ответом было лишь осуждение за двойное убийство заслуженного фронтовика (он действовал в состоянии необходимой обороны и потому даже в соответствии со сталинскими законами не мог быть осужден), тогда как ни к одному погромщику, в том числе и к убийцам; никаких мер принято не было. Точнее – их даже не искали[11]. Из резолюции на письме – «Товарищу Сталину доложено. В архив» – можно сделать вывод, какое впечатление наверху оно произвело.
К тому времени уже и без того крайне малое число евреев в высших эшелонах власти сократилось еще больше. Кроме Лазаря Кагановича вблизи Сталина остался пока еще непотопляемый Лев Мехлис, невежда, наглец и самодур, о котором общавшиеся с ним по службе люди – все без исключения – не могли впоследствии сказать ни одного доброго слова. Сталин прекрасно знал про «деловые качества» своего холуя (напомню: в 1941-1942 годах из-за его бездарности и самонадеянности погибли десятки тысяч советских солдат под Керчью), но ничуть не хуже он знал, что тот предан ему как собака. Снятый на короткое время с обременявших его высоких постов, он вскоре снова будет назначен Сталиным министром государственного контроля СССР. Наряду с Кагановичем, Мехлис выполнял роль еврея, который своим присутствием в сталинской свите должен был опровергать любые «сплетни» о кремлевском антисемитизме. В правительстве остались пока (на очень короткий срок) еще три еврея: Борис Ванников (нарком боеприпасов), Бенцион Рыбак (нарком нефтяной проышленности) и Семен Гинзбург (нарком по строительству) – он был очень компетентным специалистом и поэтому сохранял свое положение дольше других. На значительно более скромных постах (заместители не союзных, а республиканских министров) coхранилось несколько человек (Наум Анцелович, Давид Райзер, Соломон Брегман, Иосиф Левин), а один из руководителей партизанского движения в Белоруссии – Григорий Эйдинов до 1948 года оставался даже секретарем республиканского ЦК партии и вице-премьером правительства республики. Наконец, одним из отделов ЦК (организационно-инструкторским) заведовал Михаил Шамберг, не хватавший звезд с неба, унылый аппаратчик, личный приятель набиравшего вес и ценимого Сталиным – Георгия Маленкова, что и позволило ему какое-то время еще удержаться на плаву.