Он принадлежал к тому сорту людей, которых невозможно представить себе в иной профессиональной роли, кроме роли учителя. Больше того, его практически нельзя было представить себе кем-то еще, кроме учителя латыни.
На второй год учебы в гимназии я начал сам писать модернистские стихи. В то же время меня тянуло к старой поэзии, и, когда уроки латыни перешли с исторических текстов о войнах, сенаторах и консулах к стихам Катулла и Горация, я с удовольствием погрузился в тот поэтический мир, где царствовал Козел.
Зазубривание стихов было поучительно. Дело происходило следующим образом. Сначала ученик должен был прочитать одну строфу, например Горация:
— Переведи, — приказывал Козел.
— Со спокойной душой… э-э-э… помни, что со спокойной душой… нет… спокойно… сохраняй спокойствие духа в трудных обстоятельствах, и не иначе… гм… нет, а в благоприятных… благоприятных обстоятельствах… э-э… воздерживайся от чрезмерной… гм… живой радости, смертный Делий!
Светящийся римский текст словно опускался на землю. Но в следующее мгновение, со следующей строфой, возвращался истинный Гораций — на латыни, с чудесной поэтической точностью. Такие перепады между низкой тривиальностью и напряженной возвышенностью многому меня научили. То было условием поэзии. Условием жизни. Через форму (форму!) можно было что-то возвысить. Гусеницы исчезали, расправлялись крылья. Не надо терять надежды!
К сожалению, Козел не понял моего влечения к классической поэзии. Для него я был эдаким тихим провокатором, который напечатал невразумительные стихи “в духе 40-х годов” в школьном журнале — осенью 1948 года. Увидев мои творения, в которых отсутствовали заглавные буквы и знаки препинания, он возмутился. Я был частью наступающего варварства. Подобные типы просто не могут воспринимать Горация.
Я еще больше потерял в его глазах, когда на одном уроке мы читали средневековый латинский текст о жизни в XIII веке. День стоял пасмурный, Козла мучили боли, в любую минуту мы ждали вспышки бешенства. Внезапно он отрывисто спросил, кто такой Эрик Шепелявый и Хромой, упоминавшийся в тексте. Я ответил, что он был основателем Грёнчёпинга[2]. С моей стороны это была инстинктивная попытка разрядить обстановку.
На этот раз гнев Козла не ограничился рамками урока, я в тот семестр получил предупреждение по курсу латыни. Предупреждение представляло собой короткое письменное уведомление моих родителей о том, что их сын не справился с предметом. Поскольку у меня были отличные оценки за письменные работы по латыни, предупреждение следовало отнести скорее к моей жизни, а не к латинскому языку.
В последнем классе гимназии наши отношения стали намного лучше. К экзаменам они превратились в сердечные.
Приблизительно в это время две поэтические стихотворные формы Горация — сапфическая строфа и алкеева строфа — начали проникать и в мою собственную поэзию. Летом, после сдачи экзаменов, я написал два стихотворения, использовав сапфический размер. Одно называлось “Одой к Торо” — позднее сокращенное до “Пяти строф к Торо”, за счет изъятия наиболее ребяческих частей. Второе стихотворение — “Шторм” из сборника “Осенние шхеры”. Не знаю, познакомился ли Козел с тем, что я написал, когда вышла моя первая книга.
Классические стихотворные размеры. Как мне пришла в голову подобная идея? Она просто взяла и появилась. Ведь я считал Горация своим современником. Он был как Рене Шар, Лорка или Эйнар Мальм[3]. Наивность, превратившаяся в изощренность.
Стихи
Из сборника “Тайны в пути” (1958)