— Да, сэр!
— Так порадуйтесь, как добрый христианин, этому славному утру! — и русский легко вскочил в седло.
Он ехал впереди и смотрел во все глаза, словно ребенок, впервые попавший в лес. Лошадь временами оступалась, пофыркивала, но в общем-то была исправной труженицей. Справа шел крутой обрыв, куда страшно было сорваться, но лошадь шагала уверенно. Проводник не подгонял ее, да и, по правде сказать, зачем подгонять животное на крутой тропе, все время петляющей то влево, то вправо. Внезапно открылся вид на долину. Она лежала далеко внизу в сиреневатой утренней дымке, прекрасная и беспредельная. Там виднелись поля, леса и пастбища. И кто бы мог подумать, что в этой бесконечности сокрыты невероятная нищета и страдание, попранное достоинство, несокрушимая гордость, беспощадная ненависть к поработителям и неистребимая любовь к свободе?
С мощного кедра, снизу доверху покрытого зелено-бархатным плащом мха, сорвался лангур, а за ним с визгом, ревом и посвистом кинулось все стадо. Невероятное сочетание — кедр и обезьяны. Если рассказать кому-то — не поверит. Впрочем, в Географическом обществе давно уже ничему не удивляются.
Стало заметно труднее дышать — сказывались высота и больные легкие. Временами бил кашель, и тогда лошаденка начинала тревожно прядать ушами и ускорять шаг, словно хотела убежать от кашля, а русский начинал смеяться, похлопывать лошадь по шее, успокаивая.
Проводник заторопился, стал погонять лошадей — через несколько минут конец пути — добрых полтора часа добирались они до вершины. Вот и она — плоская площадка. Тут стояла жалкая хижина и несколько грубо сколоченных скамеек. Из хижины тянуло дымком. В дверях показался голый малыш-кумаонец. На шее у него был амулет. Из двери протянулась жилистая рука и втащила мальчика внутрь.
Спешившись, русский посмотрел на Мэрчисона. Тот совсем слинял — уныло озираясь вокруг, он с трудом сдерживал раздражение.
Мощные порывы ветра раскачивали раскидистые кедры и неслись в долину. У Мэрчисона сорвало шлем, он покатился по узкой тропе, и даже совместные усилия саиса и кумаонца — хозяина хижины не помогли — шлем бесследно исчез где-то под крутым скатом.
— Возьмите мою шляпу, — предложил ученый. — Я привык к холоду. В университетские годы я ходил на занятия за семь миль с непокрытой головой в любую погоду. Да берите же, не стесняйтесь.
Ветер трепал волосы русского. Он снял очки, тщательно протер и осторожно снова надел.
Стояла чудесная погода. Вдали за Альморой и Раникхетом поднимался главный гималайский хребет, увенчанный синевато-зеленой шапкой вечных снегов. Над ним возвышался «трезубец Шивы» — пики Тришуль и Бадринатх. В бинокль можно увидеть изломы граней склонов, сверкающую их белизну. В небе громоздились исполинские ярусы облаков, словно кто-то пытался и в небе воспроизвести из их нестойких, беспрестанно меняющихся масс некое подобие титанических гор. Но попытка оказалась тщетной — облака плыли по ветру, сбивались под его ударами, приникали к вершинам гор, сползали по их склонам, оставляя на кедрах клочья тающей серой ваты. В голубом мареве за Бадринатхом и Тришулем угадывались другие горы, но и бинокль уже не мог их приблизить. Не было видно конца океану вздымающихся в безмерную высь увенчанных снежно-пенными гребнями горных валов. Человек здесь чувствует свое ничтожество — уж не потому ли храмы индусов возвышаются тут на одиноких вершинах, куда мирянину из долины добраться нелегко. Но зато какой подвиг, какая заслуга перед божеством!
Видно, отсюда брал начало космический размах религиозной мысли древней Индии. И не отсюда ли пришел космический размах ее хронологии? Что такое человек перед этими исполинами? День Брахмы — свыше двух миллионов лет — разве это пе божественно? И верят, верят, верят! Когда дойдет сюда настоящее просвещение?
Ученый посмотрел на Мэрчисона с досадой — его присутствие ощутимо напоминало некое всевидящее око, донимавшее профессора даже в его кабинете на занятиях древнеиндийскими вокабулами.
Серая туча угрожающе надвигалась на вершину и вот уже обволокла ее грязно-серым туманом. Откуда-то послышалась брань Мэрчисона, более уместная где-нибудь на окраине Лондона, чем в этих местах.
— Что случилось? Где вы? — крикнул русский.
— Сэр, подойдите к хижине! Подлец хотел стянуть у меня кошелек!
Кому мог понадобиться кошелек Мэрчисона здесь, на высоте около десяти тысяч футов?! Мэрчисон крепко схватил за руку хозяина хижины.
— Отпустите его, сэр! Осторожнее, посмотрите назад, а не то спуститесь сразу на пять тысяч футов.
Мэрчисон в ужасе отпрянул, а кумаонец, растерянно улыбаясь, стоял в трех шагах от обрыва. Он так и не понял, почему гневался сааб, что произошло.
— Вы ведь не на Стрэнде, Мэрчисон. Тут горы, и, может, обычная кастрюля дороже им всех ваших капиталов. Мне кажется, хозяина стоит отблагодарить.
Чиновник стоял, прислонившись к дереву. Его тонкие посеревшие губы продолжали извергать брань. Он проклинал все — и кумаонца, и русского, и Гималаи, и долины, и леса, и сослуживцев ниже себя чином, и эту пропасть, и все все подряд.
Наконец туча сползла в долину, и снова открылась неповторимая картина гор. Это было царство вечного покоя, тишины, мира, непорочной чистоты снегов, нестерпимо сверкающего голубыми гранями льда, титанической мощи ледников, обрывающихся иссиня-зелеными стенами, буйных, стремительных ветров, затевающих могучие игры среди немых вершин и, словно чтобы нарушить их тысячелетнее молчание, низвергающих громовые снежные лавины. Местами виднелись острые клыки бурых скал, будто грозное предостережение людям, пожелай они забраться в заоблачные выси.
На память пришли стихи А. С. Пушкина: «Кавказ подо мною. Один в вышине…» Один? Не худо было бы побыть действительно одному. «…Отселе я вижу потоков рожденье». Безмолвие висит над этими вершинами, упирающимися в небо и словно рождающимися из него. В стеклах подзорной трубы сверкнула тонкая, белоснежная струя далекого водопада. Вода. Та самая, которая и кормит и поит жителей Гангской равнины. Порой она разражается такой свирепой, такой неистовой дьявольской пляской на полях, так беспощадно расправляется с урожаем, посевами, деревенскими хижинами и городскими домами, сотнями тысяч людей. Бывает, что все живое задыхается от жажды, а реки скрываются под землю. Но наступает пора, и грязно-мутный бешеный поток смывает все, а затем земля снова покрывается нежной зеленью.
…Лишь за последние десятилетия наводнения стали бичом. Все правители гак или иначе считали необходимым что-то предпринимать против стихийного бедствия. Только нынешние колонизаторы…
Русский подумал о своем спутнике, но бинокль уводил все дальше — вот прошли причудливый вершины Тришуля, горделивый Бадринатх, их бесчисленные младшие собратья, все в голубовато-белых одеждах.
— Сэр, пора возвращаться. Мы опоздаем к завтраку. Паланкин уже готов.
— Что вы сказали?
— Паланкин готов, сэр.
Он опустил бинокль, но никак не мог оторвать глаз от панорамы величественных вершин. Наконец русский повернулся. Четыре носильщика-кумаонца держали наготове паланкин, в котором саабу будет удобно спускаться с горы. Внутри паланкин обит бархатом. В нем можно уютно вытянуться.
— Зачем вы это сделали, Мэрчисон? Разве нам мало лошадей?
— Лошади отправлены вниз, сэр.
— Почему? Как вы могли?
— Согласно инструкции я обязан…
— Согласно инструкции, согласно инструкции… Я не езжу на людях, милостивый государь! Никто у нас не ездит на людях, слышите?! Счастливо оставаться, г-н Мэрчисон!
Чиновник встревожился и загородил дорогу.
— Сэр, не унижайте своего достоинства!
— Какое достоинство, господин Мэрчисон! О чем вы говорите? И уйдите с дороги, вы, блюститель достоинства! Большего глумления вы придумать не могли!
— Но, сэр, таков обычай!
— Чей? Этих людей, умирающих с голода?! О, черт бы побрал всех цивилизованных недоумков.
У него снова начался приступ кашля. Доктора категорически запретили ему волноваться и переутомляться. Но кто мог предположить, что здесь, на высоте почти в десять тысяч футов, ему придется иметь дело с таким Мэрчисоном. А тот приберегал еще один, последний и самый сильный козырь.