Писателя делает боль?
Боль ничего не делает, бедность – тоже. Перво-наперво есть художник. Что с ним происходит, зависит от его удачи. Если удача светит (в мирском смысле), он становится скверным художником. Если не светит – хорошим. В отношении к задействованному веществу.
В одном человеке недостаточно жизней, чтобы покорить Искусство, не говоря уж о том, что в одном мире не хватит людей его критиковать. все дело в краске: я тут ни при чем – это пейзаж невзрачен. Я умираю, не болев, мру от существованья слишком ледяного, чтобы в таком дерзать. Пялюсь в окно на яркий и ужасный день, что крутит мне нутро. Неужто больше никому не так? Я и взаправду спятил?
Уважаемый Э.Т.: Касательно вашего письма я чую некое подводное течение, чувство к человечеству, ощущение здравости, науки и политики, стремленье к развитию в Искусствах либо, по крайней мере, надежду на все это. Я действительно (в мгновенья слабости) восхищаюсь интеллектуальными, широкими, человечными взглядами и жалею (в мгновенья слабости), что у меня всего этого нет. Но вообще-то эпоху эту я считаю скучной, непристойной и кастрированной, как забой старого вола на полусырые стейки. Человек протух и пророс в амфигеновой клоаке и вылезать из нее не желает. Очень хорошо, наверное, я был бы недовольным в любую другую эпоху, видимо, сильней, чем сейчас. Однако все простительно, если веришь в Бога, а я верю в Бога Себя: в того, кто находит столько же красок в кирпиче, сколько и в розе, преодолимой, но несгибаемой. Trappo! Smolzando sognado solenne.
Я все равно хотел бы сказать, что твой друг, который где-то подгоняет очки (он мои подогнал, помнишь?), такой противленец и до сих пор так мне противен своей изощренной уверенностью в собственной лысой привлекательности, в мертвизне своей розовой отшкуренной шкуры, что я не могу смотреть ему в глаза или в лицо, или на какую-либо иную часть этой тощей, но мертвой поверхностной самопобеды. Я не делал ставок (в кои-то веки), я весело ел оливку и думал о труппе Ballet Russe de Monte Carlo, когда зашли эти ребята в соломенных шляпах и принялись размахивать кастетами и дубинками, и ничего не оставалось, только увертываться, и я приземлился в гиацинтовый куст и прикинулся цветочком, танцующим во сне, но этот парень меня выудил фонариком размерами с прожектор «Пантажиса», и я двинул правой, а он двинул дробью, повязанной кожаным стропом, и я, придя в себя, оказался в камере не крупней гардероба карлика, тут ни Рембо не почитаешь, ни цилиндр не примеришь. Ах, Мехико!
и штука в том чтоб не валиться 50, или 60, или 70, или 80, или 90 лет да глаза открыты а мухи липнут к бумаге и великие полотна крадут и верные жены сбегают с неверными любовниками, чтобы всем умереть поутру, разъятыми, и холодными, и нецелованными.
Был день на углу Хэггерти и 8-й, когда Бог скопытился с небес, как поломанный воздушный змей, падал, падал, бечева власти порвана… обмотала Ему горло, а копье с поршневым приводом расщепилось в сердце Его.
Я подбежал к пустырю, куда рухнул Он, загарпуненному киту подобный, златые капли пота на челе Его, и Он мне подмигнул, подмигнул мне Он великолепным глазом Своим и рек: «Старик, все это трата времени. Правда же?»