Мать Берти показала мне несколько его писем — из Токио, Голливуда, Сайгона, Йоханнесбурга, — все больше забывая обо мне. Она была уже так стара и так устала от жизни, что под конец, когда я прощался, она только кивнула, не вставая с кресла, и последнее, что я запомнил, это как она читала письмо Берти, письмо, которое он когда-то откуда-то из этого необъятного мира написал своей любимой матери. Я осторожно прикрыл за собой дверь, на душе у меня было гнетуще и тягостно.
Двумя днями позже было погребение. Берти завещал кремировать его тело, и поэтому панихида происходила в крематории. Пришло очень много народу. Коллеги по профессии, все, кто только смог из «Блица», во главе, конечно, с Херфордом и Мамочкой. Хэм тоже был там — мы с Ириной не присутствовали, — и после он рассказывал нам, что Херфорд произнес объемистую и безвкусную речь о заслугах Берти перед «Блицем», такую же объемистую и такую же безвкусную, как и он сам. «Я любил его, как родного сына!» — восклицал он со всхлипами. Были огромные венки и букеты, и все было обставлено неимоверно помпезно. Мамочка, рассказывал Хэм, всю церемонию просидела, не шелохнувшись, в первом ряду, ни на кого не смотрела, ни с кем не разговаривала, а когда гроб опустили, попросту встала и вышла.
Вечером этого же дня — это был вторник 14 января 1969 года — мы с Ириной и Хэмом пошли к крематорию. Внутрь уже не пускали, даже близко подойти было нельзя — ворота его территории были заперты. Шел легкий снежок, было пасмурно, светили только несколько уличных фонарей. Мы стояли у ограды и в молчании смотрели на здание крематория, возвышавшееся за кипарисами и тополями. И каждый из нас по-своему в мыслях без слов снова говорил с Берти. Его здесь больше не было, и, кто знает, оставался ли еще здесь его прах, но мы говорили с ним, каждый из нас троих, безмолвно. Я думал о том, что Берти сейчас там же, где и фройляйн Луиза и ее друзья, — где бы, в каком бы царствии это ни было.
По заснеженной аллее мы пошли обратно к главной улице, и Хэм вдруг неожиданно сказал мне:
— Ты ведь знаешь, что все это значит? Что убили не того человека, а ты все еще жив?
— Знаю.
— А ты теперь женат, и твоя жена ждет ребенка.
— О чем вы? — встревожилась Ирина.
— Так, ни о чем, дорогая, — мягко сказал я. — Ничего страшного. Не волнуйся. Просто мне сейчас надо кое-что сделать. Срочно. Так ведь, Хэм?
— Точно, — ответил он. — Очень срочно. Как можно скорее.
— Ах, вон оно что. Да, да, Вальтер, ты должен теперь это сделать, — проговорила Ирина.
Она испуганно смотрела на меня, и мелкие снежинки сыпали на нас с сумеречного неба.
Сам не знаю почему, в моем мозгу всплыли слова фройляйн Луизы, сказанные мне в Бремене, в больнице Людвига:
«Это послание от моих друзей. Для вас и господина Энгельгардта. Я должна вам передать его, потому что вы хорошие люди. Вы будете счастливы, господин Роланд, говорят мои друзья. Только ваш путь к блаженству будет долог, и вам предстоит еще пройти много испытаний, вы должны набраться терпения, прежде всего — терпения. Ваш друг Энгельгардт, у того все будет легче и прекраснее. У него ведь всегда все было легче. Ваш друг, он скоро достигнет всего, к чему только можно стремиться…»
22
Его звали Петер Бленхайм, он был графиком, далеко за пятьдесят. У него был какой-то шарм застенчивости и привычка при разговоре соединять кончики изящных пальцев. Он был высок, улыбчив, с густой копной каштановых волос, острым смуглым лицом, с пушком на подбородке и блестящими темными глазами белки. Несмотря на его рост, в нем было необычайно много от игривости, быстроты и проворности этого зверька, надо было только посмотреть на его лицо.
Разумеется, в нем не было ничего от белочки, он не был высок и улыбчив, не соединял при разговоре кончики изящных пальцев, в нем не было того шарма застенчивости, и он не был графиком. Далеко за пятьдесят — это да. И уж совершенно точно, звали его не Петер Бленхайм. Само собой разумеется, что я не могу назвать его настоящего имени и передать его подлинный облик.
— Друзья Макса Книппера — мои друзья, — сказал он вместо приветствия. А потом проводил нас с Ириной в свою мансарду, через квартиру, дальше в студию, где он работал. По стенам кнопками были прикреплены эскизы плакатов и реклам, большие и маленькие, цветные и черно-белые. На рабочем столе громоздились карандаши, ручки, перья, баночки с тушью и циркули. На треножнике стоял мольберт.
Он усадил нас возле журнального столика на диван без ножек, стоявший прямо на полу и покрытый пестрым покрывалом. Сам он сел напротив, на красный, обитый кожей табурет в арабском стиле. С первого взгляда он показался нам с Ириной достойным доверия, надежным и толковым, таким он, собственно, и был.