Писарь тихо улыбался, покачивая ногой.
— За что ж это кнутьев-то? — сказал он.
— Вот те и за что!.. За то вот, что… ременных бы тебе вожгли! У него, у барина-то, может целый полк с кнутьями-то был… Завсегда при нем… Едет. Мужик попадается. Грязь на дворе, а у мужиковой лошади хвост не подвязан. "Почему хвост не подвязан? (Тут старик помолчал.) — Кнутьев!.." Едет в сухую погоду, видит у мужиковой лошади хвост подвязан: "Почему хвост подвязан? — Кн-нутьев!.." Т-эк он бы тебя… Почему ты шатаешься?
— Устал. Отдыхаю.
— Устал? Засыпать ему.
— Что больно много? — сказал писарь, перестав улыбаться.
Старик долго еще горячился и выкрикивал слова: "задрать", "горячих" и проч., замахиваясь и стуча палкой; но мало-помалу он успокоился, хотя руки его не переставали сжимать палку и голова все еще тряслась от гнева.
— Нынче это прекращают! — сказал, наконец, писарь. — Нынче на этот счет очень сокращено душегубство-то!
— Хуже! — резко и решительно сказал старик.
— Почему так?
— Много хуже!
— Да чем хуже-то? Хуже, хуже, чем хуже?
— И-и… и даже много-много хуже… Облюдело!
— Чего это?
— Облюдело! Слышишь, ай нет? Места мало, народу нивесть сколько стало. Друг дружку едят! Бог прогневался… Цветов, трав — нету… Сгасли!.. Бывало, какие цветы-то — нету теперче ни одного! Бог прогневался… В старое время бросишь палку на голую землю, к утру она вся в траве — эво, какая трава была… Нету ничего! Хуже, и совсем ничего не стоит.
— Ну, это ты пустое говоришь!
Старик опять начал сердиться.
— Я свое дело говорю!.. Я, брат, восьмой десяток живу, а не пустое!.. Ну что же, хорошо это, — вдруг оживляясь, заговорил он: — мать за сына в темной сидит? видано это когда?
— Не дерись! нонче, брат, строго.
— И не может мать своего сына, сатану, учить?..
И опять старик пристально уставил на писаря гневные глаза.
— Не в том вещь, — коротко сказал писарь, от которого мы с любопытством ждали объяснения этого факта, так возмутившего старика: — ты, старичок, спину греешь, много не смыслишь.
— Ды-ть, родная она ему чать, ай нет, звери вы!
— Я говорю, не торопись… Прожил ты много, а не все вызнал. Чуточку тебе еще вызнать осталось.
— Тьфу, чтоб вам!
И старик более не говорил. Писарь обратился исключительно к нам.
— Многие не понимают порядков-с!.. Так вот иной шумит, шумит, а что такое? Дело точно что было, посадили одну женщину в темную, ну только это на том основании, что самовольно она сына изуродовала… Нонче этого нельзя. Первым долгом, в настоящее время, надо подавать жалобу… Коли ежели бы она пришла к господам судьям да попросила бы их: "Прошу вас наказать моего сына, я женщина слабая, не могу сына моего сама выучить… удержать, например, не в силах от пьянства", — ни слова бы ей никто не сказал! Надобно первым долгом доложить, спроситься… А то, эвва, начала его трепать самовольно… Надо сказать суду!
— Нет, кабы баррин… Он-н бы те… — ворчал старик.
— Н-ну, нет, брат; нонче барину твоему тоже вышла бы какая следует статья… по положению… — самодовольно проговорил писарь, закладывая ногу на ногу. — Довольно, брат!.. Нонче, брат, Европу стараются водворить… а не по-свински!.. Сначала поди-ко доложи, да спросись… а потом бей! Да и то оглядывайся, как бы самого не чесанули… Так-то!
Старик не отвечал, но гневно смотрел в сторону, ища бегавшими глазами какого-нибудь предмета, на который бы можно было ополчиться. Писарь, очевидно, стоял за современность и Европу и был, видимо, доволен.
Не успели мы познакомиться с консервативным и либеральным элементами села N, предъявленными нам в лице старика и писаря, как нам пришлось познакомиться и еще с новою личностию. С крыльца довольно чистенького домика, находившегося против школы, спустилась какая-то фигура без шапки и осторожными шажками стала приближаться к нам.
— Наставник! — сказал писарь.
Наставник, в легкой ряске, шел вместе с маленькой девочкой, держа руки в карманах своего костюма. При появлении его у крыльца писарь почтительно раскланялся, а старик, кряхтя и опираясь на крылечные перилы, поднялся с своего сиденья и снял шапку.
— Накрывайся, накрывайся, старик! — мягким, жирным дискантом проговорил наставник. — Здорово, Андрей Ильич! — сказал он писарю и пристально поглядел на нас тем взглядом провинциала, который является у него только при появлении нового лица и в котором ясно видно борение двух вопросов: "не ревизор ли это новое лицо" и "не покровитель ли оно, не благодетель ли"? Завидев этот взгляд, мы тоже поклонились наставнику.
— Кто такие будете? — тихо и осторожно спросил он, и в голосе его ясно слышался вопрос самому себе: "как бы не влететь…"
— Проезжающие…
— Да-да-да! Полая вода… перевозу нет… да-да-да! Откуда изволите?
— Из Петербурга.
— Да-да-да!
"Как бы не влететь", — еще явственнее выражалось на полном лице наставника, напоминавшем нечто женственное по мягкости лица и форм. Да и вообще в фигуре его, телосложении к манерах было много женственного.
— Что же это вы тут?.. Со старичком?
— Да вот, сидим, слушаем.
— Ветх старец-то! Ветх!
Наставник помолчал, подержал руку на темени, в которое било уже ярко и горячо разгоревшееся солнце.
— Так со старичком более? — сказал он. — А у меня в школе-то, признаться, непорядок… Так я и думаю, не насчет ли школы вы?..
— Нет-с, мы так… гуляли…
— Да!.. Школа-то у нас в порядке, только что средств недостаточно… Вы по какому министерству?
— Я учитель.
— По народному просвещению!.. Очень приятно. Да не пожалуете ли в горницу? Что же вам на ветру?
Мы согласились с удовольствием. Вместе с нами отправился и писарь.
— Очень приятно!.. — говорил наставник, идя впереди нас. — Настя! Скажи-ка матери, пусть там… — сказал он девочке, бывшей с ним.
Та бегом побежала вперед.
Несмотря на то, что звание наше, объявленное нами наставнику, не могло быть ни вредным, ни полезным для него, тем не менее мысль, что "авось пригодится" или "ну-ко да что-нибудь случится", повидимому не оставляла его. Мне часто приходилось встречать в глуши это настроение и этот взор, ожидающий или Ивана-царевича, который придет в виде нищего к бедному мужику и обогатит; или ревизора, который сначала будет поддакивать провинциалу, закусывать у него, да вдруг и съест. По всей вероятности, только такого рода соображениями руководствовался наставник, приглашая нас к себе; а он, видимо, был из числа тех ожидающих, которые боятся ревизора.
Мы вошли в чистенькую комнату, обставленную самым обыкновенным образом. Над окном чирикал чиж; на подоконниках стояли какие-то цветы, из которых иные сохранялись под опрокинутыми стаканами; на стене — картинки: Серафим, Саровский пустынник, стоящий под елью на камне; Осип Иваныч Комиссаров-Костромской с надписью: "а ныне дворянин"; на треугольном столике в углу — требник, крестный календарь, какие-то книжки светского содержания, каких обыкновенно не встречаешь нигде, например "Политическая экономия для служащих", "Поучение в сырную седмицу господам офицерам …ского пехотного полка о чревонерадении".
— Прошу пожаловать! — сказал наставник, введя нас в горницу. — Андрей Ильич, — сказал он писарю, который, поглядывая на свои ноги, мялся в двери: — что же ты? Сию минуту-с! На минуточку! — прибавил наставник, спихнув кошку со стула, и удалился в соседнюю комнату. Рядом с писарем сел на стуле сын наставника, мальчик лет двенадцати; костюм его — сюртук, жилет и даже манишка — напоминали разодевшегося лакея. Разговоры между ним и писарем происходили шопотом.
— Ты что за шапку дал? — спрашивал мальчик.
— Руб!
— Хочешь, я за гривенник куплю?.. Не веришь?.. Давай об заклад!.. Ну?..
— Ну тебя!..
— Нет! Давай, об чем?
Наставник снова появился в комнате.
— Что это вы изволите? — ласково спросил он, подходя к моему товарищу, который перелистывал какую-то книгу. — Календарь любопытствуете? хе-хе!.. Врет!.. Весьма фальшиво показывает.
— Не утрафишь на всех-то! — сказал писарь.