Выбрать главу

Дамы и господа, когда в летний день 1969 года от космического корабля «Аполлон-11» на эллиптической орбите вокруг Луны отделился модуль «Игл», в нем сидели два человека в огромных скафандрах с подарками в честь визита, и чуть позже произошло нечто, о чем не пожелали сообщить газеты. Телевидение тоже сослалось на «помехи», когда оба астронавта, едва водрузив памятную медаль, вымпел и высокочувствительные приборы, выгрузили на поверхность Луны старинную домашнюю утварь. Эдвин Олдрин поставил весы, песочные часы и колокольчик, расстелил магический цифровой квадрат и воткнул ножку циркуля, отбросившего четкую тень; Нил Армстронг пальцем в перчатке начертал на лунной пыли крупными буквами и как бы на века инициалы нюрнбергского мастера: между раздвинутыми ножками «А» скорчилось «Д». Все это случилось 21 июля в Море Спокойствия. У нас на родине в это время только и разговору было, что о военных подвигах викария Дефреггера. А также яростно возражали против повышения золотого содержания немецкой марки. Сатурн радовался, глядя на своих детей.

В марте 1969 года городские власти Нюрнберга пригласили меня принять участие в мероприятиях по случаю празднования в 1971 году Года Дюрера и выступить с докладом; а так как год этот по воле случая — надо напомнить — следует непосредственно за Годом Ленина, я оказался на необозримом поле политического противоборства, ибо занимался подготовкой к надвигавшимся выборам в бундестаг: с 5 марта до 28 сентября я непрерывно разъезжал по стране для встреч с избирателями и в то же время для поиска материалов к докладу о Дюрере.

Я попал под контрастный душ слов. С одной стороны, я был полон оптимизма и рвался вперед, подгоняемый заклинаниями толстощекого прогресса, с другой — изнемогал под свинцовой тяжестью этого доклада, ибо давно уже интересовался гравюрой Альбрехта Дюрера «Melencolia I», датируемой 1514 годом.

Мой след очертил контуры общества, по краям которого начали выявляться группы крайне экстремистского толка: либо всеотрицание, либо полная эйфория. За ежедневными вспышками утопии тут же следовали приступы затворничества и меланхолии. Из этих крайних точек своих метаний я пытался извлечь то напряжение, которое, как мне кажется, на роду написано человеку и часто — вопреки его жизненному опыту — именуется роковым; имя его античного божества — Сатурн.

Он главенствовал над Меланхолией и Утопией. О его двойном владычестве и пойдет здесь речь. О том, как Меланхолия и Утопия исключают друг друга. Как они взаимно друг друга оплодотворяют. О пути меж этими крайними точками. Об отвращении к последней перед новым прозрением. О Фрейде и Марксе, которым надо было бы позировать Дюреру для парного портрета. О пресыщенности изобилием. О периодах застоя в прогрессе. И обо мне, для которого Меланхолия и Утопия — две стороны одной и той же медали.

Сначала о самой гравюре, оттиск с которой в виде художественной открытки я возил с собой по Швабии и Нижней Саксонии, в Биберах и Дельманхорсте ночное существо вроде летучей мыши — порождение Сатурна, как собака на гравюре, держит фирменный знак как транспарант. Легко воспроизводимый рисунок. Ибо как эта коренастая девица, сидящая посреди всякого домашнего хлама, выражает скуку всякой гуманистической учености, так и неспособный летать ангел допускает любое вульгарное толкование. Фригидная особа сидит с кислой миной. От обжорства страдает запорами и не верит в отечественное слабительное. Зануда, от зубрежки превратившаяся в синий чулок. Перечень можно продолжить.

Это состояние души провоцирует на насмешку. Кто хочет его преодолеть, часто прибегает к юмору. Смертельная тоска вызывает смех по упаду. Стеклянный глаз кажется истинно человеческим. Грустный клоун. Комичность краха. Настроение и его отдушины. Для этого состояния в языке имеется множество наименований: «черная желчь» — в XVI веке так назывались и чернила — и производное от нее «желчный». А также существительные тоска, грусть, уныние, печаль, мировая скорбь, депрессия; или выражения: «с тяжелым сердцем», «кошки скребут на душе» и так далее. Это настроение находит, когда сгребаешь пожухлые листья, читаешь старые письма, вытаскиваешь из расчески волосы, справляешь нужду. Оно находит отражение в киче и в лирике: лирический кич. Возникает также на вокзалах, в тумане на набережной порта, среди бараков, везде, где что-то прибито к стене, вянет, отмирает. Оно упивается горем, разъедает душу, ложится тяжестью на сердце, гнетет самое себя, становится невыносимым. Все кажется пресным, пустым, плоским, механическим и в своем бесцветном однообразии преподносит всегда одно и то же…