Самая красивая теория должна быть отвергнута ученым, если она противоречит статистически достоверному эксперименту. Следовательно, либо ты честный ученый, либо ты коммунист. Нельзя совместить несовместимое. Нельзя не очнуться от гипноза, навязанного ежесекундным вдалбливанием в мозг, если ты окончательно не идиот. Жестко запрограммировать можно только автомат.
В девять часов утра я снова был на площади Ногина. Начало третьего дня ничем не отличалось от двух предыдущих. Но сказалась бессонная ночь, боль в зарубцевавшихся ранах, исподволь накопившаяся обида, чувство, что швыряют тебя, первоклашку. И тогда, после очередного телефонного разговора я рванулся к ближайшему окошку. Капитан МГБ, обалдев от неожиданности, выслушал отборнейший мат. Изумление было настолько велико, что, вопреки выучке и привычке, капитан поступил самым невероятным образом: высунувшись из окошка, осмотрел явно своего человека, потому что так матюгаются только свои. Вместо логичного применения власти, капитан пристально посмотрел на орденские планки, взглядом окинул меня с ног до головы и вдруг неожиданно спросил:
– Кем был на фронте, служивый?
– Танкистом.
– В каком корпусе?
– Во второй отдельной гвардейской бригаде.
– Иди ты! Да мы, бля, соседи! Я – в сто двадцатой. Слыхал? Стой, да ты, часом, не тот взводный, что первым вышел на Шешупу?
Постепенно остывая, я утвердительно ответил на его вопрос.
– Ну, бля, недаром тебя Счастливчиком называли. Надо же тебе нарваться как раз на меня. Да другой сгноил бы тебя, курву. Чего тебе в ЦК-то? – Эмгебист выслушал рассказ, десятки раз до этого повторяемый по телефону. – Давай партбилет. Паспорт давай. – Капитан явно не в состоянии был скрыть изумление, наткнувшись на пятую графу, вероятно, противоречащую его искренним убеждениям, что евреи – трусы, что евреи отсиживались в тылу. И как это могло случиться, что именно евреем оказался тот самый командир взвода? Он застыл, уставившись в мой паспорт.
О чем он думал? О жидах ли в массе, или об одном отдельно взятом жиде? Вдруг он решился и снял трубку. Было ясно, что на другом конце провода – женщина. Капитан немного пококетничал, положил трубку и выписал пропуск.
– Ну, бля, и вправду ты счастливчик. Иди на прием к зав. админотдела. Секретарь у него наша. Баба, я те скажу!
Спустя много лет, анализируя свое длительное ослепление, свой инфантилизм, свое неумение сделать очевидный вывод из статистически достоверного эксперимента, я пытался как-то оправдать себя, мол, опыт был неоднородным; был и капитан МГБ, были и другие, а главное – был прием у заведующего административным отделом, членом ЦК. Действительно, был.
Около получаса, не прерываемый им ни разу, я рассказывал о себе, о назначении, о серых костюмах, о горечи и обиде. Даже впервые произнес непроизносимое слово – антисемитизм. Заведующий административным отделом только мягко пожурил меня, напомнив, что коммунист не должен обижаться на свой Центральный Комитет. Вера – вот оно главное. Тут же он позвонил в Киев и приказал заведующему административным отделом ЦК КП/б/ Украины немедленно обеспечить мое зачисление в клиническую ординатуру кафедры ортопедии и травматологии института усовершенствования врачей. В Киеве, по-видимому, выдвинули какое-то веское возражение, на что из Москвы последовал раздраженный ответ: "Значит будет один из 184-х!" Так среди 184-х врачей, принятых в 1951 году в клиническую ординатуру, я действительно оказался единственным евреем.
Произошло это не сразу, несмотря на высокий звонок. В Киеве я снова попал в круг швыряющих меня от одного к другому. Только угроза обратиться к заведующему административным отделом оказалась действенной, потому что, кто его знает, какая у этого жида рука, если звонок был от самого члена ЦК.
Наступил, наконец, радостный день, когда профессор, заведующий кафедрой ортопедии велел мне явиться на работу, так как приказ министерства здравоохранения им лично вручен директору института, а директор заверил профессора, что приказ по институту будет отдан в тот же день.
Прошло три недели, наполненных тяжелой, но любимой работой. Подошел день получения зарплаты, первой врачебной зарплаты – событие само по себе, а тут еще особые обстоятельства: остался один рубль – ровно на два троллейбусных и два трамвайных билета. После очень трудного рабочего дня, после нелегкого пути по опадающим скользким каштанам, после трамвая и троллейбуса, в которых не только сесть, но и стоять было негде, я попал в бухгалтерию института. Голодный и усталый около получаса протоптался в очереди только для того, чтобы кассир заявила, что я не числюсь в ведомости на зарплату. Главный бухгалтер, к которому я обратился, просмотрел книгу приказов за два месяца, но там не оказалось ничего, относящегося к ординатуре на кафедре ортопедии. Старика, видно, что-то взволновало, потому что вместо привычного "На вас нет приказа", он попросил: "Пожалуйста, доктор, вероятно, приказ по министерству у вас?" Действительно, приказ был при мне. Старик вчитывался в каждое слово и вдруг сказал: 'Так. Не тратьте времени. Вы знаете, где находится директорат? Правильнее было бы сказать директория. Одноэтажное здание напротив. В четыре начинается ученый совет. Есть еще время. Немедленно к директору".
В шумной приемной, заполненной солидной публикой, не имело смысла спрашивать, кто последний, потому что до начала ученого совета оставалось ровно двадцать минут, а посетителей было не менее тридцати. Но знакомый профессор объяснил, что я могу зайти, так как это не посетители, ожидающие своей очереди, а члены ученого совета.
Т-образный стол протянулся во всю длину огромного кабинета. Во главе стола в массивном тронообразном кресле под большим портретом товарища Сталина в форме генералиссимуса, громоздился многопудовый мужчина лет пятидесяти в просторном сером костюме с избыточно длинными рукавами, в красивой вышитой сорочке. Узенькие насмешливые глазки на крупном жирном лице, выражение сытости и самодовольства выставлялись в двух экземплярах – натура и отражение в идеально полированной деке стола. Сбоку, на краешке мягкого стула пристроилась стареющая женщина с невероятно рыжими, почти карминно-красными волосами.
(Через двадцать два года на консультацию, тяжело навалившись на палку, принесет свои вздувшиеся суставы несчастная старуха с остатками волос, ярко-рыжими на концах и грязно-седыми у корня. Бывший секретарь партийного комитета института усовершенствования врачей с тревогой, заискивая, будет вглядываться в меня, пытаясь определить, узнал ли я ее. И я не отвечу на ее молчаливый вопрос, потому что буду понимать, чувствовать, как она хочет остаться неузнанной.)
Я подошел к перекладине буквы Т, представился и объяснил причину посещения. Директор, он же профессор, заведующий кафедрой хирургии, спокойно выслушал меня и, подавляя послеобеденную отрыжку, лениво переспросил:
– Клинический ординатор кафедры ортопедии? Как фамилие? Упервые слышу.
– Простите, профессор, вот копия приказа по министерству. Оригинал вам был вручен три недели тому назад.
– А шо мени тот приказ. Тот приказ, як кажуть, мне ни шо. Мой приказ это сила.
– Три недели тому назад вы сказали моему шефу, что ваш приказ будет отдан в тот же день.
– Понятие не имею. А шо, шеф, як кажуть, родичем приходится? Уродственник?
– Нет, не родственник. – Мне следовало бы сесть. Я мечтал об этом. Но, естественно, не смел без приглашения.
– Ну як же не родственник. Есть у него дочка?
– Простите, профессор, возможно, и у вас есть дочка, но мы же не родственники.
Огромные усилия прилагал я, чтобы оставаться сдержанным и спокойным. То ли от боли, то ли от голода кабинет директора начал терять реальные очертания. Рыжеволосая женщина где-то далеко, словно в перевернутом бинокле, а монгольские глазки приблизились так, что можно достать их кулаком. Снова спрашивает фамилию. Снова говорит, что слышит ее впервые. Снова разговор о дочке шефа. Только мой приказ это сила. Я что-то отвечал, не слыша ответов.
– А чего вы с палочкой, як кажуть, ходите?
– Ранение.