Поэтому в половине второго морозной зимней ночи жена упала (заключение судебно-медицинской экспертизы, зависимой, естественно, от министерства и секретаря министерской парторганизации) с балкона шестого этажа на улице Горького, 19. Предвижу вопрос: что в половине второго ночи в лютый мороз делают на балконе в ночной сорочке? Я не был членом судебно-медицинской экспертизы и не могу ответить на этот вопрос.
Спустя некоторое время секретарь уехал в Сталино на должность директора института ортопедии и травматологии. Устроилась и семейная жизнь несчастного вдовца. Он женился на дочери министра внутренних дел Украины. Уже где-то в начале семидесятых годов она рассталась со своим мужем. Наши общие знакомые постоянно удивлялись тому, что это произошло так поздно. Меня лично восхищало бескровное окончание этого брака, обусловленное либо тем, что они жили на втором этаже, либо очень громкой девичьей фамилией жены. А пока директор института привез в Киев докторскую диссертацию. Не знаю, чем эта диссертация была хуже других, но она едва не провалилась на защите в медицинском институте, а потом срочно пришлось принимать чрезвычайные меры для ее утверждения Высшей Аттестационной Комиссией. И вот он уже второй профессор кафедры ортопедии Киевского института усовершенствования врачей. Мы не общались, хотя жили почти рядом. Изредка встречались на ортопедическом обществе. Еще реже перекидывались одним-двумя ничего не значащими словами. И вдруг – неожиданный визит.
Из телефона-автомата я тут же позвонил своему приятелю, доценту на этой кафедре, талантливому врачу-украинцу. Через несколько лет его съедят, уберут самого достойного ортопеда, самого опасного конкурента. А сейчас от него я узнал, зачем так спешно понадобился второму профессору. Оказывается, у него появилась вакантная должность доцента. Документы на конкурс подали восемь человек. Сегодня утром состоялось заседание кафедры. Обсуждали кандидатуры. Ко всеобщему удивлению, второй профессор отверг всех кандидатов и вдруг пожелал заполучить к себе доцентом меня и только меня.
Заведующий кафедрой, тот самый член-корреспондент, который спустя несколько лет по телефону будет выяснять, знаю ли я, кто по национальности генерал Доватор, не скрывая удивления, сказал:
– Но ведь это невозможно!
– Вы что, против? – спросил второй профессор.
– Наоборот. Всем известно, что мы друзья, что я лечусь у него. Но ведь его не пропустят. Назовем вещи своими именами: он еврей.
– Это я организую. Главное, чтобы он подал документы на конкурс.
Мой приятель настойчиво убеждал меня не быть чистоплюем, не упускать шанса, кто знает, не единственного ли в моей жизни. Оказывается, он уже звонил в больницу, чтобы предупредить меня.
По золотому ковру кленовых листьев я медленно пересекал Мариинский парк, размышляя о только что услышанном. Работать доцентом у этой личности? Ради доцентской зарплаты окунуться в нечистоты? Оставить отделение, в котором я имею удовольствие работать с такими отличными коллегами? Во имя чего? Доцентская зарплата? Но ведь я и сейчас не умираю от голода. А легализованная возможность заниматься научной работой? Вспомнить только, как я делал кандидатскую диссертацию!
Мне милостиво разрешили оперировать своих животных, если я обесголошу всех собак в виварии. Дело в том, что институт находился в центре города. Жители смежных кварталов не без основания жаловались на беспрерывный лай и вой собак. В горсовете уже шла речь о закрытии вивария. Тогда в институте решили обесголосить собак. Операция заключалась в перерезке нижнегортанных нервов. Область не совсем ортопедическая. Но не в этом дело. Ортопед – он и общий хирург. Дело во времени. Его у меня и без того никогда не хватало. Свои экспериментальные операции я мог делать только в свободные от работы часы. А тут более 60 собак. Деваться некуда – прооперировал. Но этим дело не ограничилось. Меня попросили отредактировать статью одного из научных сотрудников института. Отредактировать! Статью пришлось написать заново. За ней последовали другие. Так я оплачивал право заниматься научной работой. Жили мы тогда в коммунальной квартире. Только после 12 часов ночи появлялась возможность в кухне поставить микроскоп и несколько часов поработать, описывая препараты. И это иногда после 30-35 часов беспрерывной работы в отделении.
А как передать моральное состояние пришлого со стороны в экспериментальный отдел? Как описать состояние человека, которого баре допускают на кухню с черного хода слегка утолить голод объедками с барского стола? Да еще человека, осознающего, что в интеллектуальном отношении он не уступает барам?
Как-то профессор, о котором еще пойдет речь, упрекнул меня: "Если бы не твой строптивый характер, ты уже давно был бы профессором". Тогда я спросил его, как насчет характера его непосредственного подчиненного, еврея. Отличный ортопед, высокообразованный врач, он выполнял черную работу в организационно-методическом отделе. Без него отдел перестал бы функционировать. Только поэтому его держали в институте. Но даже поистине ангельский характер всегда покорного еврея не позволил ему подняться до уровня своих несравнимо менее способных коллег неевреев. Числящийся армянином полуеврей профессор, вероятно, не антисемит, если учесть его ближайшее окружение (мать еврейка, жена еврейка, зять еврей), но покорно выполняющий антисемитские функции, молчал, не в силах опровергнуть очевидное. Задумавшись, я не заметил члена-корреспондента, картинно раскинутыми руками преградившего мне путь на аллее вблизи министерства здравоохранения.
– Ну вот, на ловца и зверь бежит. А я уже собирался к вам. Несколько часов не мог вас разыскать. Пойдете ко мне доцентом?
– К вам?
– Ну да, ко мне. На кафедру.
– К вам?
– Ко мне на кафедру.
– К вам лично – с радостью.
Смущение промелькнуло за большими модными роговыми очками. Я-то отлично понимал причину смущения. Шестидесятилетний красавец, всемогущий, привыкший ко всеобщему обожанию, он должен был сейчас признаться в ограниченности своих возможностей.
– Видите ли, Ион Лазаревич, появилась возможность взять вас доцентом на кафедру. Пока – в клинику второго профессора.
– Надеюсь, вы понимаете, что я к нему не пойду.
– Понимаю. На вашем месте я, вероятно, ответил бы так же. Но вы пробудете у него максимум полгода. Я вас заберу к себе. Клятвенно обещаю.
– Нет, Федор Родионович, это невозможно. Нельзя продавать свою бессмертную душу за чечевичную похлебку.
– Не торопитесь. Подумайте. Когда еще появится такая возможность. Вы ведь знаете, как я вас люблю и как хочу вашего благополучия?
– Знаю. Спасибо большое.
– А еще я забочусь о себе. Понять не могу, зачем вы понадобились этой сволочи. Возможно, он надеется с вашей помощью подкопаться под меня. Понимаете, как важно мне иметь вас на кафедре?
– Это мне не приходило в голову. А где гарантия, что я попаду на кафедру, если даже подам документы?
– Ох уж мне эта еврейская гордость!
– Не трогайте моего еврейства. Оно же ведь вам, гнилому русскому либералу, мешает продемонстрировать свое всесилие.
– Ладно, ладно, не заводитесь. Пройдете. На сей раз не мое всесилие, а его попойки с директором института и старые связи с дружками в министерстве. Соглашайтесь.
– Посмотрим. – На этом мы расстались.
Вечером ко мне снова нагрянул второй профессор в сопровождении моего главного врача. Я даже не предполагал, что они знакомы. Оба они были здорово на подпитии. Профессор изложил суть дела. Пренебрегая правилами гостеприимства, я спросил его в упор: