– Вас удовлетворит, если я скажу, что причина – воссоединение семьи?
Моя маленькая красивая страна! Почему ты так многотерпима? Почему ты без разбора принимаешь всякое дерьмо на том основании, что все евреи имеют право вернуться в свой дом? Почему ты не закрываешь двери перед недостойными? Когда мой друг доктор Дубнов подал документы на выезд в Израиль, первую скрипку во львовском оркестре травли играла еврейка, работник областной прокуратуры. Прошло семь лет. Она, шельмующая сиониста Дубнова и прочих "недостойных" евреев, прикатила в Израиль, на свою, как она сейчас говорит, историческую родину. И доит эту родину, потому что ничего не способна ей дать. И качает права.
Маленький мой Израиль! Как много своего собственного дерьма ты вмещаешь! Зачем же тебе еще привозное? Американцы в Риме, прежде, чем впустить в свою обетованную Америку проезжающих мимо Израиля евреев, заглядывают им в зубы и в задний проход. И евреи раболепно ржут, перебирают копытами и помахивают хвостами. Так, может быть, и в Вене стоит проверить, кто направляется в нашу страну? Нет, я не потомок рабовладельцев. Я против осмотра зубов. Но ни прокуроршу, ни моего "друга" доктора Баскина, ни им подобных я бы в Израиль не впустил.
Вдруг всю музыку испортил украинец – заведующий одним из поликлинических отделений. Даже настроившись на ироническую тональность, я был вынужден воспринять регистр его выступления контрапунктом. Он говорил о том, как, будучи студентом и работая в нашей больнице фельдшером, вместе с другими студентами старался попасть на мои операции и обходы, чтобы учиться врачеванию. Как сейчас администраторы страдают от наплыва больных, не имеющих возможности попасть ко мне на прием. Как члены ЦК и правительства оттирают простых советских граждан, в нарушение принципа территориальности, становясь моими пациентами. Что касается трудовой дисциплины, то даже стыдно, мол, было произносить эту фразу, так как чудовищный педантизм и точность Дегена стали предметом анекдотов. Короче говоря, я почувствовал себя таким хорошим, что чуть было в нарушение устава КПСС не решил уехать в Израиль, оставаясь членом партии. Но заведующий поликлиническим отделением все-таки предложил просто исключить меня из партии без всякой формулировки, как уезжающего из Советского Союза.
Вероятно, бедному Ивану здорово досталось за это выступление. Потом он пытался хоть частично реабилитировать себя, согласившись сделать гадость моей жене. Но это уже потом. А сейчас, как я уже сказал, музыка была испорчена. Собрание не сыграло по райкомовским нотам.
Зато через несколько дней на партийной комиссии… Я сидел в конце длинного стола напротив высокого тощего старика с лысым или бритым черепом, обтянутым потрескавшимся от времени пергаментом. Самое нежное, что я услышал от него, это содержание письма, переданного в райком из президиума Верховного Совета, куда неназванный автор обратился по поводу моей подлой неблагодарности родине. Мол, из карьеристских соображений я вступил в партию, получил от страны все – дипломы врача, кандидата и доктора наук, шикарную квартиру и т.д., а сейчас покидаю эту страну. Автор письма требует лишить меня всех наград и дипломов. Прочитав, председатель стал кричать, что этого мало, что такой субъект, как я, вообще пользуется долготерпением советского народа. Я прервал его крик, напомнив, что за окном не 1937, а 1977 год, что, если он привык кричать на свои беззащитные жертвы в камерах, ему придется заметить, что в этом помещении есть окна и даже пока незарешеченные, и что у меня хорошо поставленный командирский голос, которым я всегда могу перекричать его. Я предупредил, что, если он посмеет разговаривать со мной в неуважительной манере, я тут же покину помещение, потому что уже пересек определенную черту и уже сейчас считаю себя свободным гражданином другой страны, а если я сейчас присутствую здесь, то это только признак моей воспитанности и вежливости. Сидевший рядом со мной член парткомиссии успокаивающим жестом руки подал мне знак, мол, не надо реагировать на услышанное, мол, это пустая формальность.
Жена, мое сдерживающее начало, отреагировала на рассказ о заседании парткомиссии несколько необычно. Ее возмутило анонимное письмо. Она потребовала, чтобы на заседании бюро райкома я дал соответствующую отповедь на него. Мы не подвергали сомнению существование этого письма. Многократные телефонные звонки анонимов (не думаю, что все они были инспирированы определенной организацией) содержали гневное осуждение полноценными советскими гражданами моего предстоящего расставания с ними, а нередко – и угрозы. Даже некоторые мои благодарные пациенты были возмущены тем, что я больше не буду их лечить.
В приемной перед бюро райкома в ожидании судилища у меня было такое же спокойно-ироническое состояние, как и перед партсобранием. И здесь забавный случай рассмешил меня. Из зала, в котором заседало бюро райкома, вышел распаренный, красный мой старый знакомый еврей. Когда-то мы учились с ним в одном институте. Увидев меня, он растерялся. Было видно, как страх общения со мной перебивает в нем другие чувства. Он только испуганно кивнул мне и выскочил из помещения. Мог ли я осудить его? Только что с него, советского еврея, сняли взыскание, которое год тому назад он схлопотал за финансовые нарушения. Я-то уезжаю, а он остается…
В 1967 году бюро райкома еще скромно заседало за шикарным полированным длинным столом. Сейчас было куда солиднее. Темного полированного дерева столики-кафедры, каждый на одного человека, угрожающим клином выстроились углом назад, оставив одинокое место у основания для такого же, правда, столика, предназначенного вместить подсудимого. За ним у стены три сплошных ряда кресел, обтянутых цветным пластиком, – места для секретарей первичных парторганизаций, приглашенных наблюдать суд инквизиции.
Я занял место подсудимого. Напротив, в недосягаемой дали во главе клина сидел первый секретарь райкома. За каждым столиком, нацеленным на меня, – член бюро. Справа, у основания клина, череп, обтянутый сморщенным пергаментом, поднялся над всеми, стараясь распрямить поддерживающую его согбенность. Сейчас я вспомнил, кого он мне напоминает. Был у меня пациент – отставной полковник КГБ, такой себе хороший советский человек. Как-то его жена, рассказывая о нем, испуганно оглянулась и прошептала: "Это страшный человек. У него руки по локти в крови". Вероятно, на заседании парткомиссии я не случайно сказал черепу о камере. В совсем другом, повествовательном стиле он прочитал мое дело.
Слева от меня, тоже у основания клина моложавого вида седовласый, типичный украинский селянин сказал:
– Это предательство.
Я тут же ответил:
– Естественно, что не у всех членов бюро райкома есть даже начальное образование. Поэтому им можно простить незнание значения произносимых ими слов. Вот на фронте я действительно видел предательство.- Я ткнул пальцем в седовласого, не опасаясь, что мой жест протоколируется. – Кроме того, странно, что молодой человек, член бюро райкома позволяет себе выпад против советского правительства, подписавшегося под Декларацией прав человека и – совсем недавно – под Хельсинкским соглашением.
Не без удовольствия я взял на вооружение демагогию, на которой был вскормлен и которая составляла основу заведения, где я сейчас находился. Председатель райисполкома, в прошлом мой пациент, совершенно искренне спросил:
– Ион Лазаревич, мы ведь вас так ценим, так хорошо относимся, дали вам такую чудесную квартиру, когда вы решили уехать?
Мне надо было только получить справку о том, что я исключен из партии. Я вовсе не собирался объяснять мотивы, причины и все прочее, что пролило бы свет на истинную дату моего решения. Поэтому я кратко ответил:
– В январе.
Тут же этот ответ иронически повторил второй секретарь райкома, сидящий рядом с первым. Я много слышал о его открыто антисемитских выступлениях на различных партийных собраниях. Этот молодой человек всюду не сомневался в своей безнаказанности, а уж у себя дома…
– В январе, – издевательски пропел он, – от рождения это у него!
Я медленно поднялся.
– Как вы сказали? От рождения? В крови это у них у всех? Что здесь происходит? Кто-то спросил о причине моего отъезда. Нужно ли объяснять причину, если даже в этом помещении, здесь, где декларируется интернационализм, здесь, на заседании бюро райкома, идейный руководитель, секретарь, ведающий пропагандой, позволяет себе фашистский выпад. В крови это у них у всех? В шестнадцать лет я пошел на фронт воевать против этой фашистской формулы о крови. На заседании парткомиссии он, – я кивнул в сторону черепа, – посмел прочитать гнусную анонимку, в которой написано, что я вступил в партию из карьеристских соображений. Какие это были соображения? Первым пойти в атаку? Первым пойти в боевую разведку? Карьера первым получить фашистскую болванку?