«Не я один, не я один, — пробовал утешить себя князь Иван. — Вот и Петрак Басманов, Масальский-Рубец…» Ну, да и что он теперь, Петрак непутевый, потерянная голова! И князь Иван — непутевый, потому что нет ему пути, не станет ему теперь удачи ни в чем. Конечно, может не на век ему тюрьма монастырская, да не выпрямится уже князь Иван, не расправится, полной грудью не дохнет, во французскую землю послом государевым не поедет. Не взлетит ясным соколом, ни белым кречетом, ни сизым голубем, ни серым ястребом. В деревнишке своей, в Бурцовой в Переяславской, окончит он свою жизнь, иссякнут там его дни, тьмою покрытые, забвению преданные.
Так, дни… Вот уже и нынче какой день, не упомнит князь Иван. Засумерничало в келье, в молчательной келье… А на дворе снег? Перепуталось все; расплылось, как кисель. А князь Иван теперь, как муха в киселе, в молчательной келье своей, в липкие сумерки, расплывшиеся кругом.
Скоро выползла крыса, пробежала из-под лавки в угол. Другая шарахнулась у князя Ивана в ногах. Но князь Иван остался на лавке у себя неподвижно, все силясь вспомнить, какой же нынче день.
— Отче, — обратился он к тюремному старцу, когда тот снова приоткрыл немного дверь, чтобы поставить на пол заточнику его скудную пищу. — Скажи ты мне, отче…
Но Исайя сразу хлопнул дверью.
— Бешеный! — крикнул он в скважину. — Поползновение твое известно. Мука тебе вечная уготована в аду. Смола, сера, пламя… Покайся и смирись. Говорю тебе от писания святых апостолов и отцов: прах мы все и навоз. Навоз ты. Тьфу!
И звякнул замётом дверным.
XXV. Разговор на колокольне
Так прошло полторы недели.
Через полторы недели прибрели в монастырь двое. Они обошли все церкви монастырские, во всех четырех церквах слушали молебное пение, всюду и сами молились истово, крестились размашисто, коленопреклонялись грузно и часто. Но дали на монастырь — один полушку, другой копейку.
В полдень, когда оттрапезовала монастырская братия, оба богомольца предстали перед келарем[172] отцом Агапитом. Агапит, тучный человек с шелковой бородой, играя четками, оглядел обоих; неказисты они показались ему: народ лапотный, монастырю, правда, очень нужный, да один ветх, другой хил.
Ветхий человек назвался алексинцем, именем Акилла, прозвища не упомнит. Живал-де он, Акилла, по многим монастырям в нищих старцах. И пошел было на Соловки, да зима, вишь, завернула рано, человеченко он ветхий, замерзнет либо волку в пасть попадет. И молит он, Акилла: позволил бы отец келарь пожить ему в Иосифовой обители в нищих же старцах до весны. Жить будет с убогими на нищем дворе и кормиться станет от богомольцев, Христовым именем. А вкладу он дает в монастырь гривну с полгривной.
Другой, пришедший вместе с Акиллой, был и вовсе замухрыш; борода клочьями, паленая, латаный армяк, одно слово — голь да перетыка. «Хмельным, что ли, мужик сей зашибается? — раздумывал Агапит, считая заплаты на мужичьей сермяге. — Али на роду ему написано пребывать в скудости и горе мыкать?»
Мужик же тем временем мял в руке шапку и плакался слезно:
— Имя мне Кузьма, батька звали Михаилом, прозвище мне Лукошко. Мужик я не здешний и не окольный, жил на Белоозере в бобылях в Кирилловом монастыре. Да приставили меня к отцу игумену воду ему в хоромы возить, печи топить, дрова таскать. Да игумен, отец Сильверст, напившись пьян, призывал меня в келью не однажды и в келье меня бивал, и под пол сажал, и, по доске скачучи и пляшучи, панихиду мне пел. И бороду мне свечкой подпалил, и ребро продавил, ранил меня тяжелыми ранами в голову, в руку и в грудь. И я, грешен, не стерпел его бойла и из монастыря ушел, меж дворами волочился немалое время и прибрел теперь на Волок в Иосифов монастырь прискорбен весьма. Не дай, отец честной, мне голодною смертию погинуть, позволь мне тут жить в работниках-бобылях.
172
Келарь заведовал в православном монастыре хозяйством, благоустройством и внутренним распорядком.