— Тут, князь, по Троицкой дороге, ватажек лихих теперь не счесть, — молвил он, уставившись одним глазом в князя Ивана, а другой скосив в сторону, где перешептывались станичники, должно быть не вполне довольные таким исходом дела. — Время ноне, — продолжал косоокий, — сам знаешь… Не вышло б беды… Доведем ужо мы тебя да слобод, князь… А то… ведомо тебе… время-то ноне… А?
И потащились вновь погребальные дроги по дорогам и селениям со звоном колокольным, с дымом кадильным, с пением панихидным. Ватага холщовых колпаков шла позади обоза, предводимая косооким мужичиною с длинным ножом, вздетым на палку. Версты за четыре до Кукуевских слобод, едва только стали выезжать из лесу дроги, косоокий вдруг свистнул, и колпаки его бросились в лес и пропали меж деревьями все сразу, так что князь Иван не успел и обернуться.
«В обиде мы на батюшку твоего, — вспомнил он слова косоокого, видимо атамана ватаги. — В голодные леты разгонил он нас всех, а как прошли те голодные леты, почал он нас ловить да взыскивать с нас».
И уже весь остальной путь до белых Сергиевых стен не переставал князь Иван думать о холщовых колпаках, которые одними почитались просто разбойниками, а по другим толкам были государевыми людьми где-то таившегося еще царевича, живого Димитрия, сына Иоанна.
XIX. Латинскими буквами, польскою речью
Сорок дней после смерти отца проходил князь Иван, по старому обычаю, в синей траурной своей однорядке. Она была измарана и изодрана детиною, стянувшим князя Ивана с коня наземь, когда холщовые колпаки напали на Троицкой дороге на обоз, сопровождавший погребальные княжеские дроги. Но князь Иван не снимал с себя траурного платья, пока не отведал яиц и кутьи на сороковой после смерти Андрея Ивановича день, когда, как говорили, уже и сердце старого князя истлело в дубовом гробу, обитом внутри малиновым шелком.
Князь Иван за эти сорок дней не видал пана Феликса ни разу. Чего доброго, неуемный шляхтич насмеялся бы и над кутьей, над нечесаными волосами князя Ивана, над дырявой его однорядкой, назвав и это, по обыкновению своему, поповскими штуками. Но, когда миновали поминки и сороковой после смерти Андрея Ивановича день, опять потянуло князя Ивана к пану Феликсу Заблоцкому. «Что за притча! — раздумывал князь Иван все это время, то и дело вспоминая о холщовых колпаках и о том, как обошлись они с ним на Троицкой дороге. — Вот разгонили и голодные годы холопов, а теперь их ловят, беглые грамоты на них выправляют…» И князь Иван решил непременно рассказать пану Феликсу о холщовых колпаках, государевых будто работниках, засевших в лесу по дороге в Троице-Сергиев монастырь.
В ближайшую же субботу снарядился снова князь Иван за Москву-реку, на двор забубенного пана. Но хоть день был и жарок, даже лопухи у шляхтича посерели и поникли долу, а окошко его «замка» было захлопнуто и дверь была прикрыта. К князю Ивану вышла из задворной избушки Анница с грудным младенцем, у которого только что усов и хохла не было, а так был вылитый пан Феликс.
— Пан-то твой что же?.. — молвил князь, разглядывая младенчика, щурившегося на солнце. — Государь твой, что же он?..
— Феликс Акентьич?.. Да он, милый, теперь что ни день, так ни свет ни заря на конь да в поле: ученье у них ратное до ночи, воевать кого-то будут.
— Воевать?.. Да что ты!
— Так и есть… Завоевался там на рубеже какой-то турский или крымский…
— Ты чего-то не то… Так ли это?..
— Нет, так, — стояла на своем Анница. — Стрельцов-то уж из слободки угонили тьму… Стрельчихи плачут, стрельчата, ребятки малые, от дворов отбились…
«Вон что!» — задумался князь Иван, потом глянул на младенца, которого держала на руках своих Анница.
— А ты что?.. Твойский это?
— Мой, — словно засветилась Анница вся. — Вона какой сыночек!.. Сыночек! Василёк!
Князь Иван улыбнулся мальчику, пощекотал его кистью своей опояски и пошел к пану Феликсу в избу. Там было все по-старому, только подле печки зачем-то навалены были покрытые пылью, изогнутые и изломанные ратные доспехи: шлемы с наушинами, да булатные щиты, да кольчужные панцири… Только того и было нового; да еще некрашеная скамейка у стола, которою с недавних пор — должно быть, для зачастивших к нему гостей — обзавелся Заблоцкий пан.
На столе под пустою фляжкою заметил князь письмо: буквы латинские, но писано польскою речью… И пана Феликсова рука: строки ровные, твердые, не по-русски отчетливые. Уразумел их князь Иван наполовину, а на другую половину догадался, о чем шла речь в этом письме. «Бояре и народ, — извещал кого-то пан Феликс, — встретят его с ликованием. Все только того и ждут, когда же наконец воплотится эта страшная для Годунова тень. И нет сомнения, что царевич, сам просвещенный науками отнюдь не у иезуитов, а в Гоще, в знаменитой академии гойских социниан, будет на московском престоле покровителем нашего дела». В письме, кроме того, несколько раз упоминался «ученейший и несравненный муж, досточтимый Фавст Социн».