Оголтелый ветер выл в лозняке у дороги и что было мочи сек чернеца в спину крупитчатым снегом. Но путника не пронять было в заячьем кожухе, который завелся у него с недавней поры и вместе с новым монашеским шлыком[38] предназначен был в наступившую зиму согревать и покоить бренную дьяконову плоть. Отрепьев упрятал бороду в шлык, а сам, подбадривая кобылу ударами сапог в ребра, кричал из псалмов на ветер:
— «Кто введет меня в город огражде-енный, кто доведет меня…»
Но до огражденного города было еще далеко, а день заметно стал никнуть к заходу. Кругом была тощая пустыня, где от холмика к холмику перекатывалась гонимая ветром снежная крупа. Черноризец оставил псалмы и высунул из-под шлыка бороду наружу. Он глянул направо, налево, заставил оборотиться даже кобылу свою и взял наконец в сторону, по тропе, которая отходила от дороги к горушке. Оттуда несло дымом и чем-то таким, от чего у дьякона заходил живот ходуном. И только взъехал Отрепьев на горушку, как очам его предстало нечто, без сомнения сулившее утоление голода и сладкий отдых.
Кучка пригорюнившихся избенок подмонастырской слободки, темных и нищих, жалась к бревенчатым стенам какого-то монастыря, но сам монастырь светился, как паникадило в праздник, всеми окошками своих поварен и келий. И от всего этого гнало на Отрепьева космы сизого дыма, который валил из труб едва ли не всех монастырских строений.
На обитых железом воротах чернец разглядел на одной стороне изображение рая, а на другой — страшные мучения грешников в пылающем аду. В райских садах толпились какие-то великопостные старцы, поддерживавшие руками длинные бороды свои, а напротив них, в пределах ада, резвые черти, рогатые и шерстистые, терзали почем зря злодеев и пьяниц.
Дьякон плюнул набольшему черту в рыло и хотел даже смазать его парою добрых пинков, но промахнулся и угодил носком сапога какому-то щупленькому праведнику в тощий живот. Ворота загудели, а черноризец стал колотить по ним сапогом, уже и вовсе не отличая чертей от угодников.
— Благословенно буди имя божие, — протянул он, когда услышал звяканье ключей в подворотне.
— Аминь! — ответил ему женский голос, и мать-привратница просунула голову в воротный глазок. — С чем пожаловал к обители нашей?
— Чудова монастыря дьякон Григорий, — ответил Отрепьев. — Бреду в Путивль. До Путивля далече, до ночи — поближе, открой-кась, мать, мне вороты.
— Ахти мне! — заохала привратница и зазвякала ключами. — Покою не имеем ни днем, ни ночью!
Отрепьев въехал на монастырский двор, где от каменной церкви в разные стороны разбегались избы, погреба, амбары. Черноризец, бросив поводья, слез наземь, и кобыла сама, по одному ей только свойственному нюху, сразу двинулась на задворки к конюшням.
Из ближней избы вышла черница. Она с изумлением глянула на неведомо как очутившегося в эту пору в женском монастыре монаха, на мужской его кожух и вылезшую из-под шлыка бороду.
— Где, мать, у вас странняя изба тут, кто у вас странноприимцы? — обратился к ней Отрепьев.
— Да ты — к матери-казначее; вон она, казначея-мать, — показала черница на просторную избу, обмазанную глиной.
Дьякон поднялся на крыльцо и вошел в темные сени.
— «За молитвы отец наших, господи Исусе Христе, сыне божий…» — затянул Отрепьев.
— Аминь, аминь! — услышал он за стеной.
Открылась дверь, и представшее взору бродячего черноризца и впрямь должно было изумить и очаровать Григория до последних пределов. В горнице было тепло, как среди лета. Распаренная казначея сидела на лежанке, и около нее хлопотала белобровая послушница[39].
— Христолюбимцы и странноприимцы, — начал Отрепьев, — до Путивля далече; побреду заутра с богом.
— А отколе, батька, путь твой? — спросила, зевая, казначея. — Каким угодникам ты молельщик?
Отрепьев поднял голову. В деревянных крашеных подсвечниках ярко горели восковые свечи; от лежанки густо шел жар; в горнице пахло медом и тмином. Эх, Григорий, обмолоченные кости, сыромятная душа! Не уходить бы отсюда вовсе! И черноризец присел на сундук у двери.
— Да путь мой от Добрынич, из государева табора. Бой был великий и преужасный. Чай, и у вас, мать, здесь в келейках отдает, как заиграют в пушки?
— Ой, батька!.. Наделали всполоху!.. Такой пальбы, как и родились, и доныне не слыхали. Последние времена!.. Были уже знамения. И мне, грешной, было ночью видение.
Послушница сняла пальцами нагар со свеч, и горница сразу улыбнулась Григорию кумачами полавочников, лазурью подушек, серебром и бисером на окладах икон, большими на полках бутылями, в которых бродило и зрело бархатистое питье. Григорий скользнул по всему этому глазами, расстегнул кожух и стал разматывать шлык.
38
Шлык — остроконечная бархатная чёрная или мягкая фиолетовая шапочка, которую носят монахи; скуфья.