Единственное различие, которое я мог установить между Москвой и Киевом, находилось в плоскости общественных настроений. В Москве не было того десятка переворотов, который мы пережили после первого прихода большевиков в 1918 году. И там гораздо раньше воцарилась та резиньяция и пассивность, до которой, после стольких надежд и разочарований, в конце концов дошел и Киев. Некоторые интеллигентские круги Москвы, насколько я мог видеть, больше нашего спасовали пред большевизмом — приняли его как неизбежное и чуть ли не заслуженное испытание неумолимого рока…
В этой резиньяции я вижу один из опаснейших моментов в духовной жизни современной России.
Небезопасно еще одно последствие большевистских наездов на психику русского интеллигента, — последствие, которое я назвал бы развитием у нас своеобразного политического снобизма. Большевистская агитация состояла, в своей разрушительной части, главным образом в изобличении «буржуазных предрассудков» демократической государственности — всеобщего избирательного права, свободы печати, неприкосновенности жилища, тайного голосования, законности, института суда присяжных, местного выборного самоуправления и т.д., и т.д. Приходится, к сожалению, констатировать, что эта часть большевистской пропаганды падала на слишком восприимчивую почву и оставила некоторые следы. Казалось бы, вся деятельность большевиков и её результаты должны были бы только убедить всех и каждого в том, что от этих выработанных вековым опытом начал культурной государственности ни при каких условиях отступать нельзя. На деле получилось, однако, иное. Несамостоятельные умы оказались в известной степени восприимчивы к большевистской критике этих начал и, в значительной мере бессознательно, восприняли ее. Способствовала этому и та карикатура народовластия, которую осуществили большевики, выполняя положительную сторону своей программы. Многие по этой карикатуре делали заключения о негодности самих извращенных большевиками принципов. Большевистские выборы были дурной комедией — стали говорить, что всякие выборы являются комедией; большевистская пресса была лжива и цинична — стали говорить то же о всякой прессе; в большевистских учреждениях царило кумовство, протекция и взятка — стали утверждать то же о всяких государственных учреждениях и органах. В одних этот снобизм питал самые реакционные и монархические настроения, а в других — напротив, готовил почву для примирения с советским режимом, так как везде, мол, так же плохо.
При здравой оценке, опыт советской власти должен был послужить предметным уроком политической грамоты. Но у нас, к сожалению, не любят брать элементарных уроков. Еще Тургенев где-то сказал о том, что если дать русскому гимназисту карту звездного неба, то он и не подумает ее изучать, но через четверть часа возвратит ее вам со своими исправлениями.
Страшнее всего подумать, какую умственную дисциплину и культуру вынесет из этой эпохи подрастающее поколение. И утешением может служить лишь то, что если молодежь легко и быстро усваивает, то она не менее легко и быстро забывает. А затем усваивает новое.
Об этом новом только и нужно позаботиться.
Месяцы и годы жили мы среди этого обнищания и оскудения, под постоянным гнетом и в постоянной тревоге.
Выселят… Ограбят на обыске… Мобилизуют… Обложат какой-нибудь повинностью… Закроют магазины и ничего нельзя будет достать… Потащат на какие-нибудь работы… С завтрашнего дня не будет света… Истекает срок на обмен таких-то удостоверений…
Кругом выселяли, обыскивали, тащили на работы…
Материально жилось скверно, и было ясно, что не может не становиться все хуже и хуже. Жили изо дня в день, — во всех смыслах. С чувством облегчения ложились вечером в постель, сознавая, что, по крайней мере, сегодняшние неприятности закончились. С волнением шли на каждый звонок и были рады, если оказывалось, что звонили в нашу дверь по ошибке. Прислушивались ко всякому шороху на лестнице — не к нам ли…