— Небо — это всего лишь скопление воздуха, и нет такого места, где бы воздуха не было: ты и двигаешься, и дышишь, и пребываешь в небе все свои дни. Так чего же беспокоиться, что оно рухнет?
— Если небо и впрямь только скопление воздуха,— возразил цисец,— не упадут ли в таком случае солнце, луна и звезды?
— Солнце, луна и звезды,— ответил ему разъясняющий,— это тоже скопления воздуха — только такие, что блестят. Если и упадут — не причинят никакого вреда.
— А как же быть,— спросил цисец,— если земля развалится?
— Земля,— объяснил разъясняющий,— это только скопление твердых тел. Они заполняют все пустоты, и нет такого места, где бы их не было: ты их топчешь, ступаешь по ним и шагаешь и проводишь на земле все свои дни. Так чего же тревожиться, что земля развалится?
У цисца отлегло от сердца, и он повеселел.
Успокоился и тот, кто разъяснял, и тоже повеселел.
А Чан Лу-цзы, услыхав о том, усмехнулся и сказал так:
— Радуги и зарницы, облака и туман, ветер и дождь и четыре времени года — все это образуется в небесах скоплением воздуха. Горы и утесы, реки и моря, металл и камень, огонь и дерево — все это образуется на земле скоплением тел. А коль скоро известно, что это скопление воздуха и скопление тел,— как же можно говорить, что они не разрушатся? В пустом пространстве небо и земля — вещи ничтожно малые, но в мире сущего — самые громадные. Их трудно объять и постичь до конца — это несомненно. Их трудно измерить и трудно познать— и это несомненно. Те, кто боится их разрушения, по правде сказать, слишком уж забегают вперед. Но неправы и те, кто утверждает, что они не разрушатся. И если небо и земля не могут не рухнуть, то когда-нибудь они и рухнут. Так отчего же не тревожиться в ожидании той поры, когда это случится?
Услыхал об этом учитель Ле-цзы и, усмехнувшись, сказал так:
— Заблуждаются и те, кто утверждает, что небо и земля рухнут, и те, кто утверждает, что они не рухнут. Рухнут или не рухнут — откуда нам знать? И все же одни говорят так, другие—этак. Но ведь живые не знают мертвых, а мертвые — живых, пришедшие не знают ушедших, а ушедшие — пришедших. Так стоит ли о том думать — рухнут или не рухнут?!
***
ИЗ ГЛАВЫ II
У Фаня был сын, звали которого Цзыхуа. Он любил содержать при себе странствующих молодцов, и все царство было у него в подчинении. Пребывая в милости у цзиньского государя, он, нигде не служа, занимал место справа от трех высших сановников. Стоило ему, бывало, на кого благосклонно взглянуть— и уже государь жаловал того человека титулом. Стоило о ком дурно отозваться— и государь прогонял того человека прочь. Пребывать при дворе Цзыхуа было то же, что состоять при дворе государя. Он понуждал своих молодцов состязаться в смекалке и мериться силой, и хотя они порой ранили и калечили друг друга у него на глазах, он не обращал на это внимания, продолжая развлекаться дни и ночи напролет, и подобные забавы вошли в обычай по всему царству.
И вот Хэ Шэн и Цзы-бо, почетные гости семейства Фаней, отправившись однажды за город, остановились на ночлег в лачуге селянина Шанцю Кая. И, беседуя ночью друг с другом, говорили о том, как славен и могуществен Цзыхуа: ведь он живого может погубить, а погибшего — оживить, богача превратить в бедняка, а бедняка — в богача.
Шанцю Кай, прозябавший тогда в нужде и лишениях, подслушал их, укрывшись под окном. И вот, одолжив на дорогу зерна и взвалив корзину на плечо, он отправился во дворец Цзыхуа. А приближенные Цзыхуа были сплошь из знатных семейств: одевались в белые шелка, разъезжали в парадных колясках, ступали горделиво, смотрели свысока... Увидав, что Шанцю Кай стар и слаб, черен лицом и одет не по моде, они прониклись к нему презрением и принялись шпынять его и обижать, глумиться над ним и насмешничать, награждать тычками и тумаками — словом, потешались как могли.
А Шанцю Кай никогда на них не обижался. И вот удальцы, исчерпав все насмешки и не зная уже, что бы такое еще придумать, поднялись как-то раз вместе с Шанцю Каем на высокую башню и объявили при всех:
— Тот, кто способен броситься вниз — получит в награду сотню золотых.
Все так и кинулись наперебой притворно изъявлять согласие. А Шанцю Кай решил, что все это по правде — и поспешил броситься первым. И, воспарив как птица, опустился на землю целым и невредимым.
Приятели Фаня посчитали это случайностью — и даже не очень удивились.
И вот еще как-то раз показали они Шанцю Каю глубокий омут в речной излучине и сказали:
— На дне его таится дорогая жемчужина. Если нырнуть — можно ее отыскать.
И опять Шанцю Кай послушался их и нырнул. Когда же выбрался на берег — в руке у него и впрямь была жемчужина! Вот тут-то все и призадумались. А Цзыхуа повелел зачислить его в разряд тех, кого кормили мясом и одевали в шелка.
А еще как-то раз в сокровищнице Фаня вдруг случился большой пожар. И Цзыхуа сказал Шанцю Каю:
— Если сумеешь броситься в огонь и вынести оттуда дорогие ткани — все, что ни вынесешь, будет твое!
Шанцю Кай, не колеблясь, бросился к сокровищнице, кинулся в самый огонь и выбрался обратно— даже не обжегшись и не закоптившись сажей.
И вот тогда-то все Фаневы приспешники, решив, что Шанцю Кай владеет неким секретом, стали дружно просить у него прощения:
— Мы ведь не знали, что у вас есть секрет,— и дурачили вас, не знали, что вы святой,— и над вами глумились. Считайте нас теперь глупцами, считайте нас глухими и слепыми — но все же осмелимся спросить — каков же ваш секрет?
— Да нет у меня никакого секрета,— ответил Шанцю Кай.— Сам не знаю, почему так получалось. А впрочем, что-то все же было— попробую вам это разъяснить. Когда-то двое из вас заночевали у меня в лачуге, и я услыхал, как восхваляли они могущество Фаня: как может он живого погубить, а погибшего — оживить, богача превратить в бедняка, а бедняка — в богача. Я поверил в это всем сердцем — и, не посчитавшись с расстоянием, тут же отправился в путь. А когда пришел сюда, верил каждому вашему слову— боялся лишь оказаться нерадивым и недостаточно преданным. Не думал о собственном теле — что на пользу ему, что во вред — только верил всем сердцем — и ничто не могло меня удержать. Вот и все. И лишь теперь, узнав, как вы меня дурачили, я преисполнился сомнений и боюсь доверять даже зрению и слуху. И только вспомню, что мне лишь чудом довелось не утонуть и не сгореть —как страх обдает меня внутренним жаром, я весь дрожу и трепещу. Да разве решусь я теперь хоть однажды приблизиться к воде или огню?!
С той поры друзья Фаня, повстречав на дороге нищего или, положим, коновала, не смели больше его обижать, но всякий раз, сойдя с колесницы, кланялись. Цзай Во, прослышав о том, рассказал обо всем Чжун- ни. А тот сказал так:
— Неужели ты не знаешь? Человек, исполненный веры, способен разжалобить вещи, подвигнуть небо и землю, растрогать духов и богов. Он может из конца в конец пройти Вселенную, и ничто его не остановит— а не то что там пропасть, вода или пламя... Ведь Шанцю Кай поверил лжи — и все же ничто не смогло его удержать. А уж если бы не был обманут — тогда тем паче! Запомни это, ученик!
***
У чжоуского Сюань-вана смотрителем зверинца был некий раб по имени Лян Ян. Он умел обходиться с дикими зверями и птицами и сам их кормил во дворе и в саду. Его слушались даже тигры и волки, орлы и скопы. Самцы и самки спаривались при нем и размножались, образуя целые стаи, и разные твари жили все вместе, не дрались и не кусались.
Царь, опасаясь, что искусство Лян Яна вместе с ним и умрет, повелел Мао Цю юаню, пока еще не поздно, его перенять. И Лян Ян сказал ему так:
— Я всего лишь ничтожный раб — какое же искусство смогу тебе передать? Но боюсь, как бы царь не сказал, что я от тебя что-то скрываю — потому расскажу тебе вкратце, как я кормлю тигров. Всякий радуется, когда ему угождают, и раздражается, когда перечат. Такова уж природа всех, в ком есть кровь и дыхание. Так что радость и раздражение проявляются неслучайно, и раздражение возникает, когда идешь кому наперекор. Когда я кормлю тигра, не смею предлагать ему живую тварь— чтобы он, убивая ее, не впал в ярость. Не смею давать и целую тушу чтобы он не впал в ярость, разрывая ее на части. Примечаю, когда он голоден и когда сыт, и стремлюсь постичь причины его раздражения. Тигр и человек— две разные породы, но оба ласковы — когда им угождаешь, и способны убить — если их разозлишь. А коли так, разве посмею я, переча тигру, приводить его в ярость? Но избегаю также, угождая ему, излишне ему потакать: ведь радость его непременно обратится в ярость, как и ярость перейдет после в радость. И в том и в другом нет середины. Вот и стремлюсь не угождать и не перечить — оттого-то и птицы, и звери считают меня своим. Вот почему они разгуливают в моем саду, не помышляя ни о горных лесах, ни о пространных болотах, и спят у меня во дворе, не стремясь ни в далекие горы, ни в укромные долины: сами законы природы понуждают их так поступать.