Цзыгун, услыхав о том, был поражен и поведал обо всем Конфуцию. Тот же сказал ему:
— Тебе этого не понять.
И, обратясь к Янь Хуэю, велел ему все это записать.
***
У некоего Пана, что из царства Цинь, был сын. С детства рос смышленым, а возмужав — впал в помешательство: пение принимал за плач, белое — за черное, благоухание — за зловоние, сладкое — за горькое, кривду — за правду. О чем, бывало, ни помыслит — будь то небо или земля, четыре страны света, вода или огонь, холод или жар — все у него выходило наоборот.
Некий Ян сказал его отцу:
— Совершенные мужи из Лу многосведущи и многоискусны — быть может, они сумеют его исцелить? Отчего бы тебе не спросить у них совета?
И отец отправился в Лу. Проезжая через Чэнь, он повстречал там Лао Даня и поведал ему о приметах сыновней болезни. Тот же на это сказал так:
— С чего ты взял, что сын твой помешался? Все нынче в Поднебесной сомневаются, где правда, а где кривда, никто не знает толком, где польза, а где вред. Людей с такой болезнью — великое множество. Никто, конечно, этого не осознает. Ведь помешательства одного человека мало, чтоб сокрушить семью. Помешательства одной семьи мало, чтоб сокрушить общину. Помешательства одной общины мало, чтоб сокрушить царство, а помешательства одного царства мало, чтоб сокрушить Поднебесную. Да если бы даже помешались и все в Поднебесной — разве возможно ее сокрушить? А если бы все в Поднебесной рассуждали, как твой сын,— тогда, наоборот, ты бы считался помешанным. Печали и радости, звуки и цвета, вонь и аромат, правда и кривда — кто в состоянии определить их правильно? Ведь и мои слова вполне могут быть заблуждением — а что же тогда говорить о совершенных мужах из Лу! И как могут те, что заблуждаются еще больше, избавить других от заблуждений? Так что, уж чем тратить понапрасну провиант, возвращайся-ка поскорей восвояси!
***
Некий янец, родившись в Яньском царстве, вырос в Чу. И на старости лет решил вернуться в родное царство. Когда проезжал он через Цзинь, попутчик его задумал над ним подшутить. Указал на стену и сказал:
— Это стена Яньского царства.—
И янец побледнел от печали.
Указал на алтарь земли и сказал:
— Это алтарь твоего селения.—
И янец испустил глубокий вздох.
Указал на хижину и сказал:
— Это жилище твоих предков.—
И янец залился слезами.
Указал на могильные холмы и сказал:
— Это могилы твоих предков.—
И янец зарыдал неудержимо.
Попутчик же его расхохотался и сказал:
— Я тебя обманул — это царство Цзинь! —
И янец не знал, куда деваться от стыда.
Когда же приехал он в Янь и увидел там настоящие яньские стены и настоящий алтарь, настоящую хижину предков и подлинные их могилы — печаль его была уже не столь сильна.
***
ИЗ ГЛАВЫ IV
Цзыся спросил у Конфуция:
— Что вы скажете о Янь Хуэе как о человеке?
— Хуэй превосходит меня в человечности,— ответил Учитель.
— А что вы скажете о Цзыгуне?
— Сы превосходит меня в красноречии,— ответил Учитель.
— А что вы скажете о Цзылу?
— Ю превосходит меня в смелости,— ответил Учитель.
— А что вы скажете о Цзычжане?
— Ши превосходит меня в твердости,— ответил Учитель.
— Если так, почему же все они служат вам, Учитель? — спросил Цзыся, поднявшись с циновки.
— Сядь,— сказал Конфуций.— Я расскажу тебе. Хуэй может быть человечным — но не умеет возражать. Сы может быть красноречивым — но не умеет запинаться. Ю может быть смелым — но не умеет робеть. Ши может быть твердым — но не умеет уступать. Я не согласился бы обменять все их достоинства на свои. Вот почему они и служат мне беспрекословно.
***
Учитель Ле-цзы стал учиться— и после рассказывал об этом так:
— Через три года сердце не смело помышлять об истинном и ложном, уста не смели говорить о пользе и вреде — лишь тогда Лао Шан впервые взглянул
на меня краем глаза. Через пять лет сердце стало по- новому мыслить об истинном и ложном, уста — по- новому глаголить о пользе и вреде: лишь тогда
Лао Шан удостоил меня улыбки. Через семь лет, дав волю сердцу, я вновь уже не помышлял об истинном и ложном, дав волю словам, вновь не говорил о пользе и вреде. Лишь тогда Учитель впервые позволил мне сесть рядом. Через девять лет, как бы ни понуждал я сердце думать и уста говорить — не знал уже, что для меня истинно, а что ложно, что полезно, а что вредно, и не знал уже, что для других истинно, а что ложно, что полезно, а что вредно. Внешнее и внутреннее слилось — и вот, зрение мое уподобилось слуху, а слух уподобился обонянию, обоняние — вкусу, а для вкуса все стало единым. Дух мой сгустился, а тело—расслабилось, плоть и кости — размякли, и я перестал ощущать — на что опирается тело и на что ступает нога, о чем помышляет сердце и что таится в словах. И лишь когда до этого дошел — не стало для меня ничего сокровенного.
Учитель Ле-цзы любил поначалу странствовать. И Ху Цю-цзы спросил его:
— Вот ты, Юйкоу, любишь странствия — а за что же ты их любишь?
— Прелесть их в том,— ответил Ле-цзы,— что развлекаешься непривычным. Другие странствуют, чтобы увидеть то, что у них перед глазами. Я же странствую— чтобы увидеть изменения. Так что есть странствия и странствия — и никто еще прежде не умел их различать.
— Твои, Юйкоу, странствия,— сказал Ху Цю-цзы,— конечно, такие же, как и у прочих — хоть ты и утверждаешь, что они совершенно другие. Ведь когда на что смотрят — видят всегда и перемены. Ты же развлекаешься непривычностью вещей, не ведая, что и сам ты непривычен. Стремишься странствовать во внешнем, не ведая, что стремиться надо заглянуть в самого себя. Тот, кто странствует во внешнем, ищет совершенства в вещах. Тот, кто заглянул в себя, находит удовлетворение в себе самом. Найти удовлетворение в себе самом — вот высшее в странствиях. А искать совершенства в вещах — нечто второстепенное.
После этого Ле-цзы никогда уже не пускался в путь, полагая, что не знает еще, что это такое — странствовать.
А Ху Цю-цзы сказал так:
— Высшее странствие! Тот, кто его совершает — не знает, куда направляется, а тот, кто предается высшему созерцанию—не знает, на что глядит. Он странствует среди всего и видит все — вот что я называю странствием, вот что я называю созерцанием. А потому и говорю: стремись к высшему странствию, стремись к высшему странствию!
***
Лун Шу сказал Вэнь Чжи:
— Ты владеешь тонким искусством. Сможешь ли излечить мою болезнь?
— Только прикажите,— сказал Вэнь Чжи.— Но скажите прежде — каковы ее признаки.
— Когда вся деревня меня хвалит,— сказал Лун Шу,— не считаю это славой. Когда хулит целое царство — не считаю это позором. Когда обретаю — не радуюсь. Когда теряю — не печалюсь. На жизнь гляжу как на смерть, на богатство — как на бедность. На человека — как на свинью, на себя — как на чужого. В собственном доме живу как на постоялом дворе, а на родную деревню гляжу как на царства каких- нибудь жунов и маней. И от всей этой кучи недугов не в силах меня избавить ни соблазны чинов и наград, ни угрозы кар и казней, ни потрясения от расцвета и упадка, прибылей и убытков, ни волнения от радостей и печалей. Оттого не могу служить государю, общаться с родней и друзьями, управляться с женой и детьми, распоряжаться рабами и слугами. Что же это за болезнь? И какими средствами возможно ее излечить?
Вэнь Чжи велел Лун Шу повернуться и принялся его рассматривать на свет. А рассмотрев, сказал так:
— Ох, разглядел я ваше сердце,— оно пусто на целый квадратный вершок! Вы же почти мудрец: в вашем сердце шесть отверстий открыты и лишь одно закупорено. Оттого, вероятно, и сочли свою мудрость— болезнью. Но от этого жалким моим искусством не излечить!
***
Гунъи Бо прославился среди князей своей силой. Ганди Гун поведал о том чжоускому Сюань-вану, и царь, приготовив дары, пригласил удальца к себе. Когда тот явился, Сюань-ван оглядел его: вид немощный, тщедушный... И царь, усомнившись в душе, недоверчиво спросил: