Оркестр заиграл весьма приятную немецкую песенку — «Два сердечка в три-пятнадцать». Я подошел к пятачку посмотреть, как под нее танцуют. Было бы чудесно, представилось мне, спеть ее на немецком, и поскольку я всегда стремился к совершенству, я тут же возжелал выучить этот могучий язык. Но тут же пришел к мысли, что уподобляюсь обезьяне, восхищаясь всем тевтонским лишь только потому, что особа, на которую я обратил внимание, похожа на немку. Меня поразило то, что сказала эта блондинка. Я подумал о Ницше, укоряя себя за то, что я даже не мог быть уверен в том, что правильно произношу его фамилию, хотя и уважал ее не менее, чем свою собственную. Я вспомнил Заратустру: «Горечь — сладчайшая из женщин», и «Ты идешь к женщине? Не забудь твой кнут». Меня озадачило, что Ницше писал такие недоброжелательные банальности. Я должен был забыть о Ницше, если хотел провести приятный вечер. «Ницше и в тридцать три будет влиять на тебя», — сказал я себе решительно. «Но, — подумал я, — предположим, он вышел бы сейчас на пятачок и заявил: Эй ты, парень! Выйди вон отсюда и прочисти себе мозги». Я изумился, как бы, мне это не понравилось. Девица в черном атласе проскользнула мимо меня. Ницше тут же вылетел из головы, и мое сознание переключилось на тему любви с ней. Шервуд Андерсон, помнится, написал, что часто просто проходящая мимо женщина уже является зрелищем истинной красоты. Должно быть, ему виделась при этом женщина в черном атласе — как символ красоты, как чисто эстетическое воплощение этой категории.
Девица с партнером отплясали три танца. Все это время я не спускал глаз с ее талии. Вальс закончился, и она исчезла в толпе, а я даже не успел разглядеть ее лицо. Согласно моей баптистской вере, подумалось мне, я совершил смертельный грех, и теперь так близок к дьяволу, как никогда прежде. Я проклял всех священников.
Пятачок освободился, яркие лучи голубого и золотистого света прорезали зал. Оркестр разразился старым, всеми любимым вальсом «Прекрасный Огайо».
Я поискал глазами местечко, где можно было бы присесть, расслабиться и послушать музыку в свое удовольствие, наслаждаясь каждой ее нотой. Неподалеку я увидел свободное место, прикрытое женским пальто.
— Это не ваше пальто? — спросил я у леди на соседнем месте.
— Мое.
— Не подвинете чуть-чуть, пожалуйста? Я хотел бы присесть.
— Ну, отчего же нет.
Леди была крайне толстой. Моя просьба раздосадовала ее, и это меня слегка порадовало. Я развалился с показной легкостью, надеясь, что женщина как-нибудь разовьет свою досаду, но она развернула ко мне свою широкую спину, и мне осталось только созерцать ее могучий загривок. Я откинул голову на спинку сиденья и уставился в потолок, наслаждаясь расплывающимися по залу звуками песни.
Сестре Мэри Эзелберт нравилась эта песня. Она обычно играла ее на органе, когда я учился в четвертом классе. Мэри — монашенка из Вайоминга. Она молится за меня каждый вечер. Эта песня всегда напоминает мне о ней. Возможно, в этот самый момент она молится за меня. И, Боже, что за парадокс — всякий раз, когда я вспоминаю о ней, я представляю, как ложусь с ней в постель. Как это говорил Юрген? Сейчас… там говорилось… нет… не так. А, вот. «Не существует воспоминания менее удовлетворительного, чем воспоминание о преодоленном искушении». Нет, все-таки это безнравственно, так думать о Сестре Эзелберт. Ведь она молится за меня. И моя мать дома сейчас тоже молится обо мне. А также Отец Бенсон в Сент-Луисе, и Пол Рейнерт, и Дэн Кэмпбел. Как их угораздило стать священниками? Если бы они увидели книги Е. Бойд Баррета, они бы сожгли их, даже не читая. Я должен быть дома — сидеть, читать и писать. Я должен непременно до полуночи быть дома, если я рассчитываю написать положенные семьсот слов. Я должен писать, писать и писать. Мне надо еще пораньше сегодня лечь спать. Завтра — стальные катера. Я ненавижу эти железяки. Они изрезали мне все руки. Что за чертовщина? Я должен быть счастлив, что у меня есть работа. Какого дьявола? Концепции добра и зла давно исчерпали себя. Они — просто средства для достижения власти. Почти невозможно сделать то, что завещал Ницше, но, клянусь Богом, правда на его стороне, и я сделаю это. Сестра Мэри Эзелберт прекрасна. Она мечтала, что я тоже стану священником. Моя мать тоже. А я хочу видеть их абсолютно голыми, так как только абсолютная красота учит раскаянию. И что же он имел в виду под этим? Я не знаю. Как ребенок у Шервуда Андерсона, который говорит: «Я не знаю, почему, но я хочу знать — почему». Андерсон пишет как старый кряжистый фермер. Кэйбелл сочиняет удивительные строки. Ох, Кэйбелл! Ох, Юрген, Юрген. Чертовски умный парень. Ну, ничего, Юрген. Я просто еще молод. Почему Ницше таскался по всей Европе за этой Саломе? Он просто был еще молод. Я мог бы еще стать священником. Но меня тошнит даже при мысли о том, что я позову священника к своему смертному одру. Я — трус? Нет. Я — чертовски умный парень. Мне сейчас следует быть дома, вместо того, чтобы слушать здесь эту песню. Я должен писать, писать и писать. Прекрасная песня. Сестра Эзелберт любила ее.