Выбрать главу
С утра стою перед плитой, Дрова, кастрюли, мир предметный… С утра дневною суетой Окутана и безответна. ……………………… Но сердце ловит мир иной. ……………………… Звучит торжественный обряд, Несутся стройные моленья, И снится мне, что с ними в лад Творю и я богослуженье.

Или еще:

И всюду близ себя я тихий голос слышу Порой из глубины, порой с высот.

Это постоянное провидение в невидимом, прислушивание к неслыханному, эта мелодичная, но как бы косноязычная молвь о несказанном, придают лирике Герцык печать древней мудрости — того вещего, чем обладал человек на заре веков и что сохранил нам в героях своего творчества — Вольге, Зигфриде, Василисе Премудрой, Февронии… Этой женщине XX века был ведом язык струй, и трав, и тварей — и благодаря дивному дару проницала она тайны вселенной, соприкасаясь с великим разоблачателем ее — Тютчевым. Одухотворенность искусства Герцык льется то как звездный свет в поднебесной выси, то как родничок из подземной глуби. Ничем от плоти и крови, персти и страсти не отягчено, не омрачено это творчество. Отсюда некоторое отсутствие разнообразия, силы и яркости в нем, но зато какая цельность, истонченность и углубленность. То была душа, постоянно ощущающая бремя плоти, ищущая свободы или хотя бы уклона от него.

Стосковался мой голубь в темнице, Мой сизокрылый, мой строгий, Услыхал, как вольные птицы Воркотаньем славят Бога… И забился крыльями в стены, — Стены темны и низки, Рвется из долгого плена, Чует, что сроки близки… Что это? Пенье ли птицы? Или то звон колокольный? О, как трепещет в темнице Голубь святой, подневольный…

Или:

Земная плоть! Уйми, сомкни Слепые очи. Тебя пасет здесь дух-пастух В пустыне ночи.

В связи с этим стоит и неизменное удаление, даже уход от жизни, все возрастающий к концу ее, от жизни с ее теснотою, связующей крылья души, угашающей ее пламень.

«Ах, дней моих безвестных вереница…», «Меня заткала густая паутина бытия…», «Обуяли нас труды безвестные, за ними не видно нам — зацветают ли поля небесные, и лилии есть ли там?» Так, в тисках повседневности, под гнетом необходимости, трогательно и глухо жалуется эта душа. И, наконец, в стихотворении, озаглавленном «Смертный час», жажда освобождения от телесного, тленного достигает высшего напряжения:

Через омут жизни мутной, Как сверкающий алмаз, Ты нас тянешь, ты нас манишь Смертный час! Солнце хочет пробудиться Там, в обители иной…

Или вот еще:

И теперь средь пустынных окраин Я — колеблемая ветром трость… Господи! Ты здесь — хозяин, Я — только гость. Отпусти же меня этой ночью, Я не дождусь зари, Отпусти меня в дом свой Отчий, Двери свои отвори!

Приближаясь к роковому порогу, за которым кончается эта жизнь, поэтесса проявляет свой пророческий дар. Все стихи ее перед смертью исполнены предчувствия смерти. Высокий дух ее трепещет от сознания своей неготовности и в то же время втайне ликует в ожидании скорого раскрепощения:

Я живу в ожидании кары И в предчувствии райских услад…

Все эти последние годы своей жизни, сложившейся для поэтессы необыкновенно жестко и жестоко, почти поработившей ее злобе дня своего, А. Герцык принуждена впервые встать лицом к лицу с действительностью, всегда столь тягостной для нее, да еще с дикой действительностью русской революции. «С высот незыблемых впервые я созерцаю тяжкий дол…», — говорит она. Тут в ее художественной личности раскрываются новые черты. Ее прежде неопределенная мистичность, религиозная настроенность становится верованием, подлинной религиозностью. Буквально все стихи ее этого периода озарены или, по крайней мере, просвечены стремлением к Богу, исканием путей к Нему. Беру самые примечательные:

Заросла тропа моя к Богу Травою густой. Никто не укажет дорогу, Нужно самой…

И дальше:

«Богородица-Приснодева, Укажи мне путь. Ты сложи суету земную, В нищей встань чистоте И в святую рань, в золотую — Выходи налегке».

Или:

Его Имя, как светило, Жизнь и пламень излучает. Его имя разлучает С тем, кому Оно не мило.

А вот еще стихотворение, названное «Храм», где поэтесса не находит ничего прекраснее «Дома белого, где в курении растворяется плоть», это — «Дом, где сходится человек и Господь».

Итак, пройден большой и извилистый путь. От интимной и туманной мистичности к четко-белеющей верующими полной Церкви, от Кого-то светлого, но безымянного — к Лучезарному Имени. И какой «русский» это путь! Какое русское богоискательство!

Мне хотелось бы к старцу скрыться В одинокий сосновый скит. И при бледной дрожащей лампаде, Позабыв всех друзей имена, В голубом просветленном взгляде Прочитать, что я спасена.

И опять та же мысль:

Приду в далекое селенье К святому старцу отдохнуть. Скажу: открой мне в чем спасенье…

Не могу не привести еще одного стихотворения, и смыслом, и ритмом изумительного, которое выписываю целиком:

Дают нам книги холодные, мертвые, И в каждой сказано о Нем по-разному, Толкуют Его словами пророческими, И каждый толкует Его по-своему. И каждое слово о Нем — обида мне, И каждая книга, как рана — как рана новая. Чем больше вещих о Нем пророчеств, Тем меньше знаю, где правда истинная. А смолкнут речи, Его взыскующие, И ноет тело от скуки жизненной… Как будто крылья у птицы срезаны, А дом остался без хозяина. И только свечи перед иконами Мерцая, знают самое верное. И их колеблющееся сияние, Их безответное сгорание Приводит ближе к последней истине.

Другая новая черта, явившаяся в Герцык в годы революции и ее бед, это — жарко вспыхнувшая в ней любовь к родной стране, к ее детям и к детям-малюткам особенно. Как дева-обида, как птица-Горюнья веет она над Русью в ее лихолетье, над неродящими полями, над голодающими и холодающими людьми — и кроткими, горькими жалобами звучат ее песни:

Как грешница без покрывала, Стоит бесхлебная страна. Господь! Сними с нее опалу И дай зерна.

Или вот — стихотворение «Подаяние»:

Над человеческим бессилием Ликует вьюга и глумится. А как же полевые лилии? А как же в поднебесье птицы?

И дальше:

Есть грань, за нею все прощается. Любовь царит над миром этим, Преграды чудом распадаются — Не для себя прошу я — детям.