Выбрать главу
В оценке сестры

В своих мемуарах Евгения Герцык предлагает основополагающую программную, до сих пор не утратившую актуальности оценку творчества сестры. Аделаида начинает с модного пафоса литературного новаторства в духе времени: текст становится литературой прежде всего посредством новой формы. Как и многие в ее поколении, она родом из французского модерна, однако в своем развитии приходит к простоте формы, ориентированной на народную песню: «Но как прозрачен в этой тетради творческий путь сестры. Такая жадная на новшества формы в беспечальные свои годы, когда она по очереди влюблялась в разные поэтические школы, теперь она равнодушно хватает первые попавшиеся банальнейшие эпитеты, метафоры. […] Аделаида тянется к шири русской песни, — от своего прежнего безъязычья не к изысканности новых поэтов обращается, а к речевой стихии народа». От народной песни идет и музыкальность стиха, о которой пишет еще Брюсов в краткой заметке о первом стихотворном сборнике 1910 года.

В подходе Евгении Герцык показательно, что в ее восприятии (а также и в восприятии всех современников) Аделаида Герцык — прежде всего поэтесса. И сегодня это так, даже если некоторые из ее прозаических текстов — например, «Из мира детских игр» — мы считаем более интересными и оригинальными, чем ее поэзию. Эта общепринятая иерархия ценностей, где царит поэзия, объясняет уже упомянутую непоследовательность прозы, ведь поэзия развивалась постепенно и последовательно. В сравнении с поэзией проза всегда дополнительна, вторична. Она так и не совершает решительного шага к фикциональности, за исключением повести «Неразумная». В центре повести — женский образ, говорящий о стесненности и зависимости женщины и характерном для эпохи отчуждении полов. Реалистически рассказанная история в конце растворяется в мифе, когда женщина мечтает о прорыве в природу. При всей оригинальности, идущей от гендерной оценки, повесть вылеплена из ожиданий и тенденций времени и не выходит за их пределы. Остальная проза, напротив, чересчур вымышленная: исходная форма эссе или автобиографии, доминирующая в творчестве Герцык, используется как сюжет, причем авторский голос автобиографии крайне концептуален, а в эссеистике, напротив, авторская рефлексия обращена на индивидуальное. Особенно очевидно это последнее в «Моих романах», где ранние литературоведческие и теоретические работы пропущены сквозь призму личного опыта. В этой форме проза приобретает функцию вспомогательного или прикладного текста, по крайней мере, вне контекста остального наследия она не вполне жизнеспособна.

На пути к символизму

Ранняя лирика Герцык еще очевидно находится в тени Ницше и упивается чувством жизненной полноты лирического «Я», она вся — прорыв и освобождение от уз добропорядочных бюргерских конвенций, вся выкована волей к новой чувственности:

Если б только умела я лучше любить И прижаться к нему горячо, Что б услышать он мог, как проснулась душа, Как воспрянуло сердце мое.

А с другой стороны — исполнена отчаяния и отречения:

Когда так близко счастье подходило, Что стоило лишь руку протянуть, чтоб взять его, Но мы, не шевелясь, смотрели, как оно, Сливаясь с золотым закатом — тихо уплывало, И на душе все пело, ликовало…

Литература здесь скорее выступает в функции воспоминания.

Отречение преобладает в ранних стихах. Любовный опыт — центральный мотив и повод многих стихотворений — также почти не предоставляет иного решения. Лирическое «Я» не может говорить о полноте взаимной любви, которая, в аллюзии на Мюссе, здесь выступает на месте исчезнувшего Бога, но лишь о неспособности удержать не по силам огромное счастье: «Счастье закралось ко мне…/ Но не под силу мне счастье то было». Лирическое «Я» Герцык застыло: «Как будто инеем занесена». Любовь утрачена:

Сегодня я проснулась, Глаза открыла И вижу — Все другое стало… Любви уж нет.

Отречение и отказ характеризуют также и собственную лирическую программу. Излюбленный в ту пору образ водяной лилии, большей частью позитивно осмысленный как образ совершенной красоты и глубины, у Герцык становится негативным, ущербным образом стыда:

И выйдя на солнечный свет Печальные бледные лилии Стыдятся своей наготы И ищут напрасно листвы, Чтоб спрятаться в ней.

Там, где программа оказывается позитивной, как в «Предчувствии Вяч. Иванова», авторское «Я» берет на себя роль предтечи, отступающего и исчезающего при явлении то ли христианского, то ли языческого «витязя могучего».

Все эти программные стихи, при всей тонкости различий в обращении с мужскими ролевыми моделями, типичными и традиционными, говорят о женской идентификации авторского голоса, и интерпретируют эти различия именно исходя из гендерной роли. Стыд водяных лилий и самоотверженность предтечи укореняют и замыкают лирическое «Я» в культурных представлениях эпохи о женщине. Эта женская ролевая модель преодолена в стихотворении «Гале», где автор обращается к ребенку. Женщина и вверенная ее защите девочка образуют некую общность, женское сообщество, которому все под силу, всем интригам назло. Связь взрослого и ребенка сублимирует процесс эмансипации, но он, тем не менее, отчетливо ощутим в самоутверждении, основанном на взаимном доверии, заключающем стихотворение жестом рукопожатия.

Я с тобою вместе Мир бы покорила… Лишь бы твоя ручка Так меня сжимала — Все тогда сумею, Все начну сначала!
Первая зрелость после 1905 года

Редукция женского «Я» до современных воззрений на роль женщины преодолевается, как только Герцык после 1905 года находит свое собственное место в поэзии. Прежние негативные знаки исчезают, сменяясь позитивными: отчаяние оборачивается многоцветной легкостью патетического «осеннего» автопортрета («Я знала давно, что я осенняя»), а одиночество покинутой возлюбленной — позитивно осмысленным отшельничеством. При этом Герцык, используя известный романтический образ, переосмысляет его. Пустой «свет», которого чурался гордый романтический пророк, становится простым житейским миром, изменчивым и страстным, с которым порывает лирическое «Я»:

Не ищу я больше земного клада, Прохожу все мимо, не глядя в очи, И равно встречаю своей прохладой Молодых и старых, и дни, и ночи. Огоньки мигают чужих желаний… Вот подходит утро в одежде сизой, Провожаю ночь я до самой грани, И целую край золотистой ризы.