Выбрать главу

Уход не всегда совершается в «пустыню». Часто — в сферу домашнего, и место одинокой героини оказывается у почти бидермайеровского окна, а не (в духе времени) у края бездны. Белые одежды — знак тотального преображения прежнего пророка:

Если в белом всегда я хожу, Прямо в очи безвинно гляжу, […]. Если долго сижу у окна, И пылает лицо, как заря, То не жду, не зову никого я.

Старый романтический образ пророка и отшельника у Герцык оказывается по-настоящему освоенным в новом осмыслении гендерной ролевой модели, в уже упомянутом образе сестры:

Я только сестра всему живому — Это узналось ночью.

Но поэтесса — сестра всему живому — не отворяет врата жизни («Нельзя отворить эти двери»), но оказывается на узкой тропе мистического посвящения:

Тропинка змеится, Уводит взор, Выше, все выше За кряжи гор. Выше, все выше Она ведет. […] У легкой, у горной Я в плену.

Посвящение, инициация означает не призыв к проповеди (как у Пушкина), а зарок молчания:

Не зови — не свети! Мне даров не снести! Я душа — я темна. Среди мрака жива. Не вноси в мою тьму Золотого огня…

Слово мифа, слово святого или слово чуда не терпит дискурсивного рассуждения. Оно — лишь непостижимые, смутные знаки, которым подчиняется (должно подчиниться!) личное «Я». Это речь меж шёпотом и немотой, над которой «Я» не властно и которой предается.

Среди сна — я — ладья, Покачнусь — подогнусь — Все забыв, уронив Где мне плыть на призыв!        Рею, лечу,        Куда хочу —        То шепчу,        То молчу… Я не знаю неволи Лика и слов, Не знаю речи — мне страшен зов, Не ведает строя Качанье слепое…

Знаки символической картины мира и собственного образа с его глубинами и далями у Герцык после 1905 года тяготеют к старым испытанным знакам христианского мира, и это движение к религиозной поэзии подавляет ассоциативный характер обращения к таким актуальным темам, как женский вопрос:

И обернувшись ты увидала… Не давно ль он стоял здесь невидимый? Не звучала ли речь неслышная?
Между символизмом и религиозной поэзией

Уже на пути к зрелости, между 1905 и 1910 годами, становится ясно, что собственный голос Герцык стремится ко все большей простоте и прозрачности. Это намеренная простота, простота «второго порядка», на которую она обрекает себя:

Научает называть Себя, Чтоб была я простая, не книжная, Чтоб все в мире приняла любя.

Епитимья простоты означает также прощание с учителями. Примечательно, что в 1914 году Герцык упоминает лишь духовных, философских наставников, но не поэтов, Ницше и Франциска Ассизского:

Вождей любимых умножая списки, Ища все новых для себя планет В гордыне Ницше, в кротости Франциска, То ввысь взносясь, то упадая низко! Так все прошли, — кто есть, кого уж нет… Но чей же ныне я храню завет? Зачем пустынно так в моем жилище? Душа скитается безродной, нищей, Ни с кем послушных не ведя бесед… И только в небе радостней и чище Встает вдали таинственный рассвет.

Исходя из мистического опыта, поэзия — лишь путь, не цель. Посвящение означает конец стихам:

Все труднее мне станет ткать одеянье Из ненужных словесных оков, И стих последний будет признаньем, Что больше не нужно стихов.

Простота лирического языка ведет ко все большему сужению лирического наблюдения, образного ряда, сковывает воображение, фантазию. Идея пространства всюду одна: путь ввысь, вход в храм. Наполнение этого пространства становится все более знаковым, все менее чувственно постижимым; вертикаль доминирует. Опыт всегда один: постоянная практика мистического погружения. Непостижимое и несказанное является как сокрытый Господь, иногда принимая образ Христа. Важнейшей фигурой самоидентификации становится монахиня — не в романтической традиции уединенной отшельницы, а как одна из многих, равная в общине:

Стерт мой лик, Речь неуловима. Стану я на всех похожей, Вся предамся воле Божьей. И когда все вкруг войдут —             Нарекут Новое мне имя.

Посвящение означает, как здесь ясно выговорено, также преображение, прощание с прежней личностью: «Стерт мой лик». В этом прощании стихи хранят отзвук воспоминаний о былом, о женской самоидентификации:

У меня были женские, теплые руки, Теперь они стали холодные.

«Полусафические строфы» говорят о разных формах эмоциональных сплетений, что вполне ожидаемо при (пусть половинном) обращении к Сафо. Вопрос подруги («Ты меня спросила, отчего так мало / У меня огня и тоски любовной, / Отчего мой голос звучит так ровно?») влечет интроспекцию, которая в стихах 1910–1916 годов поражает своей жизненностью и психологизмом. Эрос обусловливает зависимость и скованность, от которых с трудом удается освободиться. Итог самоанализа — тотальный приговор:

Ты меня спросила, а я не знала, Но теперь я знаю, что все — едино. Растеклась любовь, затопив равнины И нет кристалла.

Эрос, каким бы он ни был (sacer или profanus, сакральным или профанным), у Герцык, в отличие от символистов, уже не ведет к Unio mystica, мистическому союзу. Сублимация в высшее начало невозможна через его посредство, как показывают заключительные строки процитированного стихотворения.

В четвертом стихотворении из цикла «Полусафические строфы» женское «Я», вглядываясь в любимого мужчину, говорит о метаморфозе борьбы полов. Покинутая, обманутая в любви, отступает: «Мне не страшно больше, что он изменит: /Я сижу в своей одинокой келье». С новых высот она видит неизменную гендерную роль мужчины («Как с горы отсюда весь мир объемлю, / Все люблю и все сберегаю свято») и дает себе роль новую, становясь не нитью любовной паутины, а оберегающей жизнь Паркой, прядущей и сплетающей нити вечной любви:

Мне не страшны — смена и рой событий. Я сижу, плету золотые нити         Вечной любови.

Мистическая, религиозная поэзия Герцык предвоенных лет не изменится по сути и после 1918 года, но наполнится другим ощущением времени. Историческое время ощущается теперь поэтом как последние времена:

Суд совершался Божий — Некому было понять. Гибли народы, дети. С тех пор в голове моей шум. Много лилось на свете Крови и слез, и дум. Искрится нить огневая — Это Он проложил стезю.

Ожидание иного становится ожиданием Мессии. Ожидание заставляет все остальное исчезнуть: «Не входи — я жду другого».

Но, слагая гимн незримый, День и ночь неутомимо Буду ждать я у порога, Проходи же молча мимо.