Выбрать главу

О его жизни я не решалась спрашивать, но я любила его; его ласка согревала душу, тихо угашала тревогу ее. И было нестрашно молчать близ него.

Раз он сказал: «Теперь я уйду. И вы не будете ничего бояться, никого не позовете, останетесь одна — сама с собой». Или это был голос самой пустыни?

Мутно-лиловая от вечерних сумерек, стелется она передо мной. И в ней, я знаю, живет истина, та единая, несотворенная, безумная истина, по которой горит душа моя, но которую я не могу, не хочу, не в силах еще увидеть и обнять собой. О, если бы можно жить близ нее и служить ей слепо, не зная ее, остаться незрячей, не разжимать руку, сжимающую ее, не раскрывать сердце, пламенеющее ею! О, если бы…

Вспоминаю слова поэта:

«И медлит благовест рассвета Так погребально и светло».

О, если бы еще помедлить…

Подвальные очерки

Откуда же и начать, как не отсюда, из этого замкнутого в грядах гор уголка земли, где суровая пустынность холмов зовет к подвижничеству, а вечер тает в радужных красках перламутровой бездны, где горечь полыни сменяется сладким запахом винограда, а горечь жизни растворяется в широкой вольной печали?

На бурых склонах гор, как гряды бело-серых валунов, недвижны овцы, доносятся влажные вздохи моря, туман завесил дали легким пологом. А в долине зеленые сады, дачи, колючие изгороди — теперь почти все разрушенные, таящие каждая — свою скорбную повесть. Это могилы — памятники отошедшего.

Ураган, долетевший из мира, вихрем закружился здесь, не сдерживаемый ничем, сметая все на пути, избороздил землю и души людские и глубокие неизгладимые руны начертал на всей стране, мученическим венцом увенчал се… — И ныне мы, уцелевшие, можем разбирать эти письмена, прозревая в них высший смысл и вечную правду. Не судить и не решать призваны мы, пережившие смутное время, не слагать пророчества, не толковать свершающееся. Если зримо нам то, что умирает, — мы не можем рассмотреть того, что зарождается вновь. Я знаю, что не исчерпаны силы жизни, я чувствую, что зреют и наливаются новые плоды, но мало надеюсь увидеть их и изведать их сладость и могу лишь собирать цветы на старых могилах.

Было уже темно, когда меня привели к подвалу. Я спотыкалась, не видя канавок и неровностей почвы, и солдат дважды поддержал меня. Где-то внизу тускло мерцал свет. Сопровождаемая стражниками, спустилась по неровному земляному спуску, передо мной раскрыли деревянную, решетчатую дверь, и в лицо пахнуло сыростью и застарелым винным духом. Озираясь по сторонам, медленно подвигалась вперед по узкому проходу среди лежащих и сидящих темных фигур, стараясь разглядеть и узнать. Но уже несколько человек поднялось мне навстречу. Меня окружили знакомые, жали руки, — через минуту я сидела на чьем-то дощатом ложе среди близких лиц. Долгое мучительное ожидание в Особом Отделе напрягло нервы и, очутившись среди дружественных людей, хотелось плакать и говорить много и возбужденно. Но мне отвечали кратко, понижая голос, и я поняла неуместность излияний — против нас стоял человек с ружьем на плече. Заговорили о том, где и как мне устроиться на ночь. Кто-то принес свою подушку, две женщины потеснились, чтобы дать мне место рядом. В глубине мерцала жестяная коптилочка и едва-едва освещала длинный, теряющийся во мраке проход.

Скоро все стихло — говорить долго не позволялось. Кое-как пристроясь в неудобной позе, боясь пошевелиться, чтобы не мешать соседкам, я вглядывалась в необычную картину — низкие каменные своды, фигура часового, вырастающая то здесь, то там. Было холодно, я не сняла пальто, оно теснило и мешало мне. И ждала, ждала без конца сквозь всю долгую первую ночь, когда рассеется тьма и забрезжит утренний серый свет.

Это была первая ночь заточения, и у меня была уверенность, что утром придут, вызовут меня, все окажется недоразумением, и меня отпустят домой. Но шли ночи и дни, и эта уверенность и нетерпеливое ожидание сменились покорностью. Другое поднялось, появилось и стало важнее своей личной судьбы. Об этом другом я и буду говорить — беглыми штрихами, вызывая в памяти отдельные образы и впечатления.

Todesreif[62]

Чья-то рука протянулась ко мне и удержала меня, когда я пробиралась между лежащими и сидящими фигурами вглубь подвала. Вгляделась, узнала графа К., но не сразу узнала. Как мало был похож этот худой бритый человек в желтой узкой фуфайке на того светского хозяина прекрасной виллы с брезгливой усмешкой на холеном лице, каким я его встречала там, на земле. Я не любила его, меня смущал скучающий вид, чуждые мне разговоры. На бледном осунувшемся лице горели черные глаза — не злобно, нет, но страдальчески… Я не поняла тогда, о чем горение их, но обрадовалась ему и чувствовала, что и он обрадовался мне, что-то обоим близкое и милое промелькнуло без слов между нами, как если б тени Гектора и Ахиллеса, встретившись в Аиде, вспомнили обоим близкое бряцание оружия и ржание коней на милой земле. Но тотчас и забылось. Ничего не было, кроме темных сырых стен, безумия новой жизни и тьмы неведения впереди. Мы заговорили оба сразу. Я спрашивала, сколько времени он уже здесь, он спрашивал — давно ли я видела его детей, и здоровы ли они? Он все не выпускал моей руки, и это было так непохоже на все прежнее, что я себя вдруг почувствовала совсем иной. Он перешел на французский язык, и я не могла и здесь не обратить внимания на его великолепный парижский говор и мимолетно вспомнила, что он воспитывался в Париже. Он рассказал мне о своих ночах — сна почти не было с тех пор, как он в подвале (полтора месяца), бывают минуты забвения, но зато весь день он как бы в полудремоте. Он говорил обыкновенные вещи, но глаза странно не соответствовали словам, продолжали блестеть. Около нас остановился часовой, граф выпустил мою руку, и я пошла к своему месту, думая про себя, что пойму, должна понять этот странный, незнакомый мне блеск его черных глаз.

По утрам мужской персонал подвала по очереди выносил грязное ведро. Потом нас гнали на работу, оставляя только старых и немощных. На следующее утро мимо меня с ведром в руках прошел граф, сильно хромая и морщась болезненно при каждом шаге. Вернувшись назад, подсел ко мне и сказал, что у него открылась рана на ноге, сделанная два года назад при падении из автомобиля. Теперь из нее все время сочится кровь, и он еле ходит.

«Зато это освободило меня от работы, — сказал он, — эти хождения на работу под надзором солдат были мучительнее всего».

— Они грубо обходятся, или трудная работа?

«Рубить дрова, носить воду, и они там не грубее, чем здесь, но мне тяжело, когда прерывается le courant de mes idées[63], — прибавил он, усмехнувшись, — я здесь живу, как в полусне, весь день под влиянием того, что мне снилось, хотя сплю очень мало, может быть даже не сон — это помогает жить».

— А вы помните эти сны? Вы могли бы рассказать? Граф вдруг оживился и, осматриваясь по сторонам, нагнулся ко мне: «Это всегда одно и то же, — заговорил он по-французски, — это ощущение другого мира. Очень трудно передать, но я всегда знаю, que c’est de la …»[64]

вернуться

62

К смерти готовый (нем.).

вернуться

63

Течение моих мыслей (фр).

вернуться

64

Это (фр.).