Его внимание привлек герб. Точно такой же по рисунку и размеру герб он видел где-то совсем недавно. Обвивавшие ручку чайника лепестки и завитушки тоже казались ему странно знакомыми, да и общий облик этой драгоценной безделушки наводил на мысли о чем-то, что учитель Перельман видел чуть ли не каждый день и к чему уже успел привыкнуть настолько, что перестал замечать.
– Ну-ка, ну-ка, – пробормотал он, щурясь и жалея о том, что нельзя, как при просмотре видеофильма, задержать изображение на экране.
Глядя на чайник, он попытался представить себе, как тот выглядел бы, если бы был покрыт неопрятной пленкой окисла. Ну да, да, золото не окисляется, это ясно, это знают все, но все-таки!.. Если представить себе… А ведь похож, ей-богу, похож!
«К сожалению, – слышался за кадром голос журналистки, – предположения о том, что так называемый басмановский чайник является частью большого золотого сервиза, до сих пор остаются только предположениями. Специалистам не удалось обнаружить в архивных материалах ни одного упоминания о таком сервизе, хотя вероятность его существования, по мнению экспертов, довольно высока. Видимо, эта часть нашей культуры безвозвратно утрачена, и нам остается лишь сожалеть об этом и любоваться великолепным произведением декоративно-прикладного искусства, счастливо возвращенным нам благодаря любезности господина Басманова…»
Изображение золотого чайника исчезло с экрана. Снова мелькнули хрустальные люстры, смокинги и лысины, и сюжет сменился. Чепуха, подумал Перельман. Такого просто не бывает, а если бывает, то с кем угодно, но только не со мной. Ишь, чего выдумал…
Он не торопясь, обстоятельно выпил водки и закусил уже начавшей остывать яичницей. Ветчина буквально таяла во рту, и он невольно усмехнулся, вспомнив, как однажды сестра по секрету от мамы нашептала ему по телефону, что там, в Хайфе, целые компании новоявленных иудаистов тайком покупают на рынке свинину и выбираются на шашлыки в.., пустыню. А на базаре сидят пейсатые хохлы и из-под полы торгуют салом. «Чего я там не видал, – подумал Перельман. – Шашлыков с песочком я там не видал? Сала я и здесь могу купить, причем совершенно открыто…»
Он снова наполнил рюмку. Видение сверкающего золотого чайника с двуглавым орлом на боку и оплетенной какой-то растительностью ручкой неотступно маячило перед глазами. «Ну и ладно, – весело подумал он. – Раз уж меня сегодня все равно весь вечер преследуют видения, пусть будет чайник. По крайней мере, это гораздо эстетичнее, чем дохлая крыса.» Почему бы скромному школьному учителю не помечтать о несбыточном? О несбыточном ли? Конечно о несбыточном! Ведь чайник-то золотой, а сервиз, который вот уже несколько десятилетий пылится на полке школьного музея, медный. Неполный сервиз, в котором всего-то и не хватает что заварочного чайника. Сервиз с затейливо изогнутыми ручками, оплетенными сложным рельефным узором из листьев и завитушек, с двуглавыми царскими орлами на каждом предмете… Медный сервиз, найденный в сорок девятом году покойным учителем истории Пестряковым в груде металлолома, натасканной на школьный двор тогдашними пионерами. Учитель Пестряков был большим энтузиастом своего дела. Как раз в то время он активно занимался организацией школьного музея и, разумеется, не мог пройти мимо такой любопытной штуковины, как этот сервиз. Медный сервиз с орлами…
Медный ли? И не кажется ли вам, господин учитель, что это очень странное совпадение: полная идентичность декоративной отделки и то, что в сервизе не хватает именно чайника? Случаются ли вообще такие совпадения? А если случаются, то как объяснить то происшествие годичной давности?
Примерно год назад, почти сразу после отъезда мамы и сестры на историческую родину, учитель Перельман переживал довольно тяжелый период своей жизни. Строго говоря, легких периодов в его жизни было очень мало, а учитывая их мизерную продолжительность, можно было сказать, что их не было совсем. Но теперь – другое дело.
Мать и сестра частенько раздражали Перельмана своей шумной бестолковостью, неряшливостью в быту и скоропалительностью суждений, которые они с великолепной непосредственностью высказывали направо и налево. На протяжении нескольких месяцев, предшествовавших отъезду, все эти качества, и без того трудно переносимые, многократно усилились и обострились – вероятно, на нервной почве, – так что Михаил Александрович под конец совсем осатанел и просто не мог дождаться, когда же наконец эти две курицы сядут в самолет и дадут ему хоть немного покоя.
Но уже в аэропорту, когда по радио объявили посадку и обе родственницы вдруг как по команде разразились мелодраматическими рыданиями и полезли к нему обниматься, Перельман не то чтобы понял, но как-то предощутил, что покоя и одиночества в его жизни теперь будет, пожалуй, даже чересчур много. Весь влажный и липкий от их слез и слюнявых поцелуев, он стоял в огромном гулком зале аэропорта, и внутри у него стыло тоскливое предчувствие. Он вдруг осознал, что остался совсем один, как если бы мама и сестра не уехали, а умерли.
Пустая квартира встретила его предотъездным разгромом. Повсюду были разбросаны какие-то оброненные в спешке тряпки, на стенах темнели прямоугольные следы снятых картин, тут и там вместо привычных, примелькавшихся предметов зияли пустые замусоренные квадраты дощатого пола, вся мебель была сдвинута, словно в квартире произошел обыск. Нужно было как-то наводить порядок и жить дальше. Перельман вдруг представил себе эту дальнейшую жизнь: бесконечную череду унылых в своей одинаковости дней, однообразную смену времен года за огромными окнами душных светлых классов, вечную нехватку денег, пустые ненужные разговоры с абсолютно посторонними людьми… Безнадега. Тоска. Одиночество.
Именно тогда он предпринял попытку спастись, с головой уйдя в работу. Он торчал в школе с восьми утра до восьми вечера, он добился того, что кабинет истории был признан лучшим в школе, и даже на какое-то время сдвинул с мертвой точки работу школьного музея, который давно висел у него на шее ненужной обузой.
Музей располагался в двух смежных кабинетах на втором этаже восточного крыла, где занимались старшие классы. Перегородку между кабинетами сломали, лишнюю дверь заложили кирпичом и оштукатурили, а образовавшееся кишкообразное помещение до отказа набили выгоревшими фанерными стендами и пыльными экспонатами, которые выглядели так, словно их украли с городской свалки. Впрочем, в большинстве случаев так оно и было.
Обычно музей был заперт, поскольку с тех пор, как Пестряков сначала ушел на пенсию, а потом и умер, успел превратиться из живого интересного дела в мертвую строчку ежегодных отчетов, посылаемых администрацией школы наверх: школьное самоуправление, ремонт кабинетов, компьютеризация, работа школьного музея… Когда Перельман пришел на работу в эту школу, двое здешних историков как раз были заняты спихиванием этой обузы друг на друга, и, как и следовало ожидать, администрация живо нашла соломоново решение: повесила музей на новичка.
Перельман честно заходил в музей раз в неделю, чтобы сдуть пыль с экспонатов и проверить, не потекли ли батареи парового отопления. Иногда ему приходилось открывать дверь музея, чтобы продемонстрировать его очередной комиссии или делегации учителей из отдаленных районов Москвы и Подмосковья. Большего от него не требовали, понимая, по всей видимости, что реанимировать этот высохший труп выше человеческих сил.
Теперь, когда главной проблемой Перельмана сделался избыток свободного времени, он взялся за музей всерьез. Ему даже удалось сколотить небольшую группу энтузиастов из учащихся восьмых и девятых классов, с помощью которых он обновил стенды и обревизовал экспозицию, приведя в порядок то, что еще поддавалось реставрации, и безжалостно выбросив то, что уже не подлежало восстановлению. Почти начисто объеденное молью чучело рыси он спихнул в кабинет рисования, где его с воинскими почестями водрузили на шкаф. На следующий день на голом шелушащемся боку этого облезлого страшилища появилась сделанная фломастером надпись: «Hello, monster!».