Он с неловкостью вспомнил вчерашний вечер и даже тихонько застонал от стыда. Это же надо было такого насочинять! Тоже мне, граф Монте-Кристо… Хорошо, что хоть в милицию звонить не начал, чтобы опередить возможных конкурентов. Вот было бы позорище!
Он вернулся домой, принял душ, плотно пообедал остатками вчерашнего ужина и провел вечер перед телевизором с книгой на коленях. Когда по телевизору начиналась рекламная пауза, он отключал звук и принимался читать, все время чувствуя затылком леденящее дыхание пустоты, привычно заполнявшей двухкомнатную квартиру, в которой когда-то было так тесно, а теперь стало чересчур просторно. Невидящим взглядом глядя в раскрытую на середине книгу, он думал о маме и вдруг вспомнил, что в кармане вывешенного в лоджию для проветривания пиджака лежит приглашение в Израиль. Теперь его мысли целиком сосредоточились на этой бумажке.
«Может быть, хватит? – подумал Михаил Александрович. – Хватит доказывать силу воли и свой патриотизм, которого на самом деле нет и быть не может. Откуда ему взяться? Только что я там буду делать со своим высшим педагогическим образованием – улицы мести, на рынке спекулировать? Были бы деньги…»
Он стал думать о том, как мог бы устроиться в Израиле, если бы у него были деньги, и очень быстро пришел к выводу, что на Израиле свет клином не сошелся. С настоящими деньгами он мог бы стать желанным гостем везде – хоть в Штатах, хоть в Австралии, хоть в Европе. Это были старые мечты, привычные и уютные, как поношенный домашний халат, и совершенно несбыточные.
Утром Михаил Александрович явился в школу к началу первого урока – не потому, что его интересовал сервиз, а потому, что первый урок стоял у него в расписании. Правда, он как-то ухитрился все перепутать и очень удивился, когда к нему в кабинет вместо ожидаемого восьмого "Б" с шумом и хохотом ввалился горячо им ненавидимый десятый "А" – тот самый, где учились бритоголовые Скороходов и Суслов. Он почти сразу забыл о своем удивлении, поскольку мысли его были заняты совсем другим.
Утром в учительской никто даже словом не обмолвился о сервизе – буквально ни одна живая душа! Михаил Александрович был этим так удивлен и разочарован, что на собственный страх и риск сам завел осторожный разговор о басмановском чайнике. Оказалось, что все без исключения коллеги были в курсе дела: кто-то смотрел репортаж, кто-то читал о пышной церемонии в газетах или слышал по радио, а кто-то, как всегда, ничего не смотрел и не читал, зато слышал обо всем в троллейбусе по дороге на работу. И при этом никому даже в голову не пришло связать басмановский чайник со стоявшим на полке школьного музея сервизом. Правда, большинство учителей не заходило в музей уже по несколько лет, а были и такие, кто не бывал там ни разу. А с другой стороны – ну не слепые же они все-таки!
Конечно же, дело было не в учителях и не в запущенности музея, который месяцами стоял запертым на ключ с тех пор, как Перельман остыл к музею и оставил свои попытки привести его в порядок. Дело было, как всегда, в водке, а точнее, в ее чрезмерном количестве. Все беды и разочарования в России происходят от неумения вовремя остановиться, когда дело доходит до выпивки. Как в песне поется: «Я пью чуть больше, чем могу, но меньше, чем хочу…». Клад он, видите ли, нашел!..
Урок в десятом "А" шел своим чередом. Скороходов и Суслов, как всегда, о чем-то шушукались, пересмеивались и бросали на Михаила Александровича полные недоброй насмешки взгляды, когда думали, что он их не видит. Перельман, как всегда, жалел, что не имеет права вывести этих сверхчеловеков в коридор и разобраться с ними коротко, без лишних слов, по-мужски. Несмотря на свою близорукость, он легко мог справиться с "десятком таких Скороходовых и напрочь отказывался понимать, почему весь цвет мировой педагогической науки буквально заходится в истерике, стоит только упомянуть о телесных наказаниях. Да бог с ними, с розгами! Ведь пара обыкновенных затрещин в кратчайшие сроки привела бы этих избалованных ублюдков в полный порядок! Это же не дети, им в армию скоро. Такие вот, с позволения сказать, детишки вовсю грабят, насилуют и даже убивают в подъездах и на темных улицах, так почему же учитель, вынужденный проводить в их обществе большую часть своей и без того не слишком веселой и легкой жизни, не может бороться с ними их же оружием?
Мысль о борьбе с бритоголовыми их же оружием почему-то застряла в голове у Перельмана как заноза. Ничего конкретного в этой мысли не было, она просто крутилась в мозгу, как заезженная пластинка: бороться с ними их же оружием.., их оружием.., бороться их оружием… – до тех пор, пока эти слова не потеряли какой бы то ни было смысл, превратившись в надоедливый рефрен наподобие прилипчивого попсового мотивчика. Что это означало, Перельман не понимал. Как это – бороться с ними их оружием? Нарисовать на спине у Скороходова свастику? Подбросить Суслову в сумку дохлую крысу? Подстеречь их в темном подъезде и надавать по шеям? «Довели, стервецы, – думал он, исподтишка разглядывая юных мерзавцев. – О чем я думаю? Это унизительно, в конце концов: строить планы мести сопливым шестнадцатилетним мальчишкам…»
Во время опроса он вызвал к доске Скороходова – просто для того, чтобы доказать себе, что может спокойно смотреть на этого наглого сопляка и не утратил способности держать себя в руках. Надо было отдать Скороходову должное: материал он знал не то чтобы назубок, но вполне прилично, в датах не путался и излагал свои познания грамотным литературным языком. Сопляк был из благополучной семьи и, похоже, отлично понимал разницу между личностью учителя и предметом, который этот учитель преподает. Он работал на аттестат, и Перельман вынужден был признать, что аттестат у Скороходова скорее всего будет очень даже приличным, хотя до золотой медали ему далеко.
В самом конце Скороходов все-таки ошибся, и Перельман с легким сердцем вывел в журнале напротив его фамилии четверку. При этом он пытался убедить себя, что не испытывает ничего, что хотя бы отдаленно напоминало мстительную радость. Все было правильно, ответ Скороходова заслуживал твердой четверки. Даже, может быть, четверки с плюсом. Если бы не эта вызывающе обритая голова, если бы не дохлая крыса, таинственным образом попавшая в ящик вот этого самого стола два дня назад.., в общем, если бы это был не Скороходов, а кто-то другой, Перельман, не задумываясь, поставил бы в журнал пять баллов.
Скороходов, похоже, отлично разобрался в ситуации и счел себя несправедливо обиженным. Он покраснел до корней волос (которых не было), стиснул зубы и, не разжимая губ, еле слышно процедил:
– Жидовская морда…
Перельман еще не решил, как ему реагировать на эту выходку, а Скороходов уже круто развернулся на каблуках и пошел к своей парте, громко стуча подошвами.
– Продолжим опрос, – спокойно сказал Михаил Александрович. – Арсеньев, пожалуйте к доске…
После третьего урока у Перельмана была «форточка». Перемену он провел в учительской, чутко прислушиваясь к разговорам. Говорили, как всегда, о чепухе: обсуждали фасоны платьев и наряды старшеклассниц, ругали учебные программы и переживали из-за неприятностей героини какого-то очередного убогого сериала. О басмановском чайнике больше не было сказано ни слова, и, когда звонок разогнал учителей по кабинетам, Михаил Александрович медленно, словно бы нехотя, направился в музей.
За те полторы недели, что он здесь не был, в музее ничего не изменилось. Разве что слой покрывавшей полки пыли стал немного толще да подставка с чучелом совы опять сорвалась с гвоздя, так что несчастная пернатая хищница теперь криво висела вниз головой на одном гвозде, удивленно уставившись на Перельмана прозрачными стекляшками глаз. Михаил Александрович нашел на полу и вставил на место вечно выпадающий гвоздь, осторожно вернул сову в исходное положение и только после этого позволил себе посмотреть на сервиз.
Сервиз стоял на месте и был именно таким, каким помнил его Михаил Александрович. Впрочем, дело было слишком серьезным, чтобы Перельман мог целиком положиться на собственную память. Он полез во внутренний карман и вынул оттуда сложенный вчетверо субботний номер «Вечерки», который стянул десять минут назад с подоконника в учительской. Развернув газету, он уставился на сделанную крупным планом фотографию басмановского чайника. Снимок был довольно скверный, детали декоративной отделки сливались на нем в какое-то невнятное серое месиво, но даже эта газетная фотография убедила Михаила Александровича в том, что память и глазомер его не подвели: чайник был словно создан для того, чтобы венчать собой пузатый самовар – тот самый, что стоял на полке в углу школьного музея.