Выбрать главу

Как в дни, когда совершаются процессии и разъезжают кавалькады, на тротуарах возвышаются лестницы, эстрады, подмостки, могущие обрушиться под тяжестью и прислонённые к фасадам домов. Пьяницы, усаживаясь кучками за столики, выдвинутые наружу из кабаков, чокаются в память умершего. Когда проезжает погребальная колесница, они поднимают и протягивают к гробу свои кружки, которые они выпивают сейчас же одним залпом, точно приветствуют его.

Пользуясь минутной остановкой, Палюль, вдруг ставший серьёзным, бросает мою руку, покидает нашу группу, и прежде, чем я понимаю его намерения, он схватывает мимоходом кружку пива с подноса, который несла прислуга, подняв высоко над головами, и проходя мимо нас, он выливает пенистое содержимое на гроб пьяницы. Неспособные понять, сколько своевременного и трогательного в этом возлиянии, полицейские угрожают счесть нашего блондина за осквернителя святыни, и они схватили бы и увели его в участок, если бы не протесты более понятливой толпы, которая, наоборот, одобряет этот красивый обновлённый жест, восстановляющий эллинские обряды.

– Браво, Палюль! Это хорошо, мальчик!

И все готовы были бы последовать его примеру, если б шествие снова не двинулось, среди всё увеличивающегося возбуждения, которое его лишает всего, что ещё оставалось мрачного. Маленькие сыновья Бюгютта веселятся даже, держась за руки. Непристойные шутки, скабрёзные куплеты, бесцеремонность в словах и жестах, столь дорогие каждому обитателю Маролля, восхваляют душу усопшего, создают для него такую обстановку, которая соответствует его прежнему настроению и облику.

Солнце возбуждает брожение в этом развеселившемся народе, хищном и блестящем, точно беспорядочное бегство больших рыжих муравьёв, – от которого поднимается одновременно жирный и кисловатый пар, точно испарения от жареного и от подвалов с плодами.

Одерживая верх над патриотическими и другими песнями, раздаётся, как порывы ветра, множество резких свистков, свойственных нашему уличному миру. Подобно тому, как возгласы и шутки, так и эти пронзительные свистки не наносят оскорбления убитому. Это воспоминание о музыке, к которой он привык и в которой он сам отличался, когда нам нужно было соединиться с разных перекрёсток через шумные, народные, чёрные волны карнавала или бунта.

Бю… гютт! Ах, теперь напрасно мы стали бы звать его.

Опьянённые шумом, оставшиеся в живых, друзья дорогого молодца не ограничиваются даже свистками. К этому присоединяется более безобразный и более местный шум, который они производят, согнув известным образом, ладонь и дуя по ней, – звуки, которые они называют «букетами» и которые Бюгютт виртуозно исполнял. Если он говорил мало, он зато умел шуметь. Он любил кричать и вопить.

Эти неприятные созвучия, которые во всякий другой момент, равнялись бы худшему из криков негодования, являются в данном случае высшим свидетельством солидарности, громким и ненасытным прощанием. За неимением военных залпов, товарищи Бюгютта готовы выпустить эти «букеты», столь ужасные, как огонь фейерверка!

Кампернульи подал сигнал. Другие последовали за ним в чудесном ансамбле. Вплоть до кладбища это был только какой-то вертящийся огонь, гром «букетов», покрывавших своими вспышками трубные звуки и песни, одновременно становившиеся всё более резкими.

Таким образом буян – Тих был отвезён в своё последнее жилище под аккорды музыки, которая была для него самой желательной и которая представляла собою аккомпанемент, вызывавший шалости и глупые выходки у его полка бездельников. Было гораздо лучше заставить трещать эти «букеты», чем украшать его гроб настоящими!

Отныне, в моей памяти, эта похоронная ярмарка, с своим хищным и ярким оттенком, с массою дурно одетых тел, своим ярмарочным ладаном, своим беспорядком и пароксизмом криков и жестов, своей злобной вакханалией, будет окружать ореолом образ одновременно буйный и кроткий, моего бедного Тиха Бюгютта.

Бюгю…ютт!..

Разумеется, с целью утешиться после разлуки, – временной с четырьмя его дорогими оборванцами в бархатной одежде, и вечной с их предводителем, – Паридаль покинул на некоторое время Брюссель и решил пожить в деревне, между прочим, в Тремело, куда пригласил его один сборщик податей, старый друг его отца. Это пребывание в деревне далеко не успокоило, а окончательно потрясло его нервы, что и подтверждают следующие страницы его дневника. Его сумасбродства передаются там в ещё более ярких красках, чем в предыдущих откровенных излияниях.