Среди этих благоприятных условий моего Гомбургского отдыха мне пришлось испытать и одно тяжелое впечатление.
Еще перед отъездом моим в отпуск я обещал вдове моего покойного друга и лицейского товарища Э. Д. Плеске навестить неподалеку от Гомбурга, в санатории Вэра-Вальд, на границе Баденского герцогства и Швейцарии, ее больную дочь, заболевшую чахоткою еще четыре года тому назад, когда умирал в страшных мучениях ее отец (об этом я говорил выше), уходу за которым она беззаветно отдала всю свою молодую жизнь. Эту прекрасную девушку, почти погодку моей {327} дочери, я любил самым нежным образом и никогда не скрывал того, что я был привязан к ней. Она безнадежно угасала после кончины ее отца в апреле 1904 года, и все попытки спасти ее оставались бесполезными. Ее отправили, вмести с ее крестной матерью и теткою, А. И. Кабат, бывшею для нее собственно второю матерью, в санаторию около Сант-Блазиена. Врачи подавали полную надежду на исцеление, ссылаясь на ее возраст - ей было 27 лет и на всевозможные анализы, предварительно высланные местному врачу.
Мне суждено было испытать в этой санатории одно из самых тягостных впечатлений, которые только мне привелось пережить до того времени.
Приехал я в санаторию рано утром, нарочно переночевавши в Фрейбурге и, не заходя ни к больной, ни к А. И. Кабат, направился прямо к доктору, которого предварил о моем приезде по телеграфу. От него я получил сравнительно очень благоприятные сведения: температура держалась на одном, сравнительно, невысоком уровне, вес не убавлялся, кашля почти не было, аппетит был недурный, и общий вывод врача сводился к тому, что он рассчитывал на полное выздоровление, если только удастся убедить больную провести всю зиму и весну в санатории. Доктор выразил даже полное удовольствие моему приезду, надеясь на то, что это изменит наcтpoeниe больной, которым доктор, как он не скрывал, был очень недоволен.
Я не обратил внимания на его последние слова, зная хорошо трудный и самостоятельный характер моей бедной Нинуши, всегда замкнуто переживавшей свои думы и не делившейся ими с самыми близкими ей людьми. Да их и не было у нее. Мало кто из нас знал ее. Какая-то особая тайна лежала над нею. Всегда молчаливая, никогда не участвовавшая ни в одном веселом разговоре, не любившая ни света, ни выездов и всегда болезненно относившаяся ко всякому проявление внимания к ней, она, после болезни и кончины отца, еще более, если только это было возможно, ушла в себя и отошла от всех, кто окружал их, всегда полный людей, гостеприимный дом.
Как часто, бывало, я приходил к ней, в ее комнату, всегда я заставал ее одинокою, за чтением или за работою, и никогда мои самые нежные и участливые попытки подойти к ней поближе, вызвать на откровенность, показать ей ласку, привязанность и желание узнать причины ее неподдельной грусти не приводили ни к чему. Только как-то раз, засидевшись у нее долее обыкновенного, когда я стал говорить ей о том, как нежно я {328} люблю ее. и как хотелось бы мне, чтобы она допустила меня в ее думы и попробовала разобраться со мною в их сложном калейдоскопе, - она взяла меня за руку и сказала мне: "мне еще папа всегда говорил, что Вы меня нежно любите, и что я могу всегда сказать Вам все, что тяготит меня, и повторить все, что глубоко тревожит меня, да я и сама это вижу и понимаю, но мне нечего сказать Вам, да я и отцу моему почти ничего не говорила, а теперь у меня нет больше смысла жизни, и я хочу только одного - скорее уйти из жизни, настолько она пуста и безразлична мне. Мне кажется, что я и сама никого более не люблю".
Что творилось в душе этой прекрасной во всех отношениях девушки, - кто может сказать! Одно несомненно, что в ней таилось глубочайшее разочарование, которое наложило особую складку на все ее существование и бесспорно ускорило роковую развязку.
Прямо от доктора я прошел к А. И. Кабат и тут разом встала передо мною вся драматическая картина, которая только подтвердила все, что давно казалось мне неизбежным. Анастасия Ильинична сказала мне просто: "Доктор ничего не видит, ничего не понимает, а мне ясно, как станет ясно и Вам сейчас, что Нина просто умирает или даже больше - сознательно убивает себя".
Оказалось, что между больною и ее, еще так недавно, любимою теткою, установилась прямая вражда. Живя в двух смежных комнатах, они не видятся и не разговаривают.
Все сношения идут через сестру милосердия, и Нина находится в таком настроении, что малейшее замечание, всякий расспрос приводят ее в величайшее раздражение и могут, при всяком настоянии, довести ее до всевозможных эксцессов.
Был недавно случай, что услышавши в комнате, больной шорох, ее тетя вошла незаметно и нашла ее вышедшею на балкон в одном белье, с очевидною целью ухудшить свое состояние. Перед тем, утром, ссылаясь на головную боль, она попросила мешок со льдом, но лишь только сиделка, положивши его на голову, вышла из комнаты, она переместила его cебе на грудь и к вечеру пароксизм температуры поставил доктора в полное недоумение, пока А. И. не высказала ему своей догадки.
Все мои попытки сблизить больную с ее теткою, показать ей как любить она ее и как страдает от установившихся тяжелых отношений, не привели решительно ни к чему. На все мои доводы она долго молчала, а затем, взявши мою руку и глядя на меня {329} глазами, полными слез, сказала мне только: "В. Н. ведь я знаю, что Вы меня любите, потому, что с первых лет моей жизни я всегда видела Вас около себя, и Ваша ласка ко мне известна была всем у нас в доме. Сделайте мне величайшее одолжение, я никогда Вас ни о чем не просила и Вы не откажете мне, устройте так, чтобы тетя уехала. Она мне ни в чем помочь не может, а знать, что она живет из-за меня и мучается здесь мне невыносимо."
Все мои уговоры ни к чему не привели. Я видел, что дальнейшие разговоры на эту тему бесполезны, и я обещал только сделать так, чтобы ее мать приехала к ней, и тогда тетя может заменить ее дома.
"Только не это!" почти закричала она. "Я не хочу, чтобы мама видела меня такою, ведь мне осталось недолго жить, и я с радостью думаю только о том, как я перестану страдать. Неужели же маме мало всего, что она уже вынесла!"
После новой беседы с Анастасией Ильиничной я опять пришел к Нине. Она дремала, открыла глаза, долго посмотрела на меня и когда я подошел, обнял ее и приласкал, она без всякого раздражения сказала мне: "Ну теперь Вам пора ехать, а мне хочется спать; я рада, что видела Вас и хочу Вам сказать только, что я буду теперь думать о Вас, а сейчас я вспомнила, как я маленькой девочкой сидела у Вас на плече. Вы не говорите только маме, что у нас нехорошо с тетей Настей. Пусть никто об этом не знает, а то всем будет еще тяжелее. Крепко поцелуйте от меня особенно мою милую Аню (ее младшую сестру)".
На этом мы расстались и больше мне не привелось уже ее увидеть. Несколько времени спустя, в начале осени она скончалась тихо, с улыбкою на лице. Анастасия Ильинична рассказывала мне потом, что утром она позвала ее через сиделку, и когда она пришла, а сиделка вышла из комнаты, она подозвала ее близко к себе и сказала ей, казалось, окрепшим голосом: "тетя, милая, мне сейчас так хорошо, что я желаю только одного, чтобы ты не сердилась на меня; я так мучила тебя и сама не знаю за что и почему. Ведь я тебя всегда любила и этого больше не будет, не вызывай сюда маму, мы с тобою будем хорошо жить".
Через короткий промежуток времени она перестала кашлять, затихла и, когда А. И. встала с кресла и подошла к кровати, она была уже в иной жизни.
{330} Не знаю почему, записывая мои воспоминания этой поры, почти 23 года спустя, я остановился так подробно на этом моменте моей жизни. Как живая встают Нинуша Плеске передо мною, а с нею проходит вереницею длинный ряд светлых воспоминаний о моем далеком прошлом, связанном с ее семьею. Оно тянется еще с лицейских лет, с первой встречи с семью Сафоновых и Плеске в приемном зале Лицея, и обрывается оно на нашем отъезде с женою из Кисловодска 16 мая 1918 года. Теперь от всей этой семьи остались в живых только две старушки, Марья Ильинична Плеске и ее сестра Анастасия Ильинична Кабат (За время, что мои Воспоминания приготовлялись к печати, не стало и А. И. Кабат, и осталась в живых одинокая, пережившая всех своих детей и всю свою семью