Выбрать главу

Площадь дачи на плане определялась в 511 десятин (около 560 гектаров), то есть ровно столько, сколько их значилось в даче б. Хрисанфова по списку.

Глядя на душившую Заболотье петлю, я не стерпел:

— Ну и ну! Вот так тиски!

Гущин тяжко вздохнул:

— И не говори! Все наши выгона оставались позади крысановой. Куды, бывало, ни гнать — все ему кланяться.

— А я и не запрещал, — усмехнулся кулак.

— Небось, не даром разрешали? — поинтересовался я.

— Да, почитай, ни за што. Придут: «Иван Васильев! Как бы нам стадо через твой Щукин мох гонять?» А я нешто не уважу? Гоняйте, родимые. Мне для своих кровной землицы не жалко. Ну опосля скосите мой Вихров Лог да сенишко ко мне в амбар свезете. Придут: «Иван Васильев! Как бы нам дровишки через твою пустошку вытаскать? В объезд дальше вдвое!» А я нешто против? Храни господь! Возите, родные, Христос с вами. Ну и мне хоть по два возика каждый киньте…

Не плакат стоял передо мной. Передо мной разглагольствовал живой, самый доподлинный кулак-мироед, глот. Он и не думал, не допускал мысли, что пришел конец его владычеству!

— Здорово, Иван Васильевич, вы деревню заарканили!

— Какой там заарканил! — злобно огрызнулся Крысан. — Кровью, потом, по кусочкам собирал. — И он стал тыкать грязным, заскорузлым пальцем в разные части плана: — Эту вот Машкину пустошь барыня Крашевицкая уступила; эту переузинку у барина Кошкарева вымотал — землишка лишь плюнуть, а мне к месту. А Щукину болотину свои мужички из мирской мне продали. Ну, известно, пришлось поерзать: три ведра старикам поставил… За каждый клок деньги плачены, за каждую лепестину!

Гущин, скривясь, чесал затылок:

— Видал, Василь Иваныч, дураков? Сами головы в хомут сунули!

Я скопировал план на восковку при самом Крысане. А потом два дня мы с Гущиным ходили по даче. И ни единой десятины стоящего леса не нашли. Качество земли, видно, не волновало владельца: главное — деревню взять за горло, главное, как сказал Крысан, — «к месту». Добра не нашли, зато поохотились с Ефимычем.

II. Приходит девятьсот двадцатый

Кочуя по Горкам, Заболотьям да Байневкам, я волей-неволей словно затеривался в невозмутимо бесстрастных лесах. И далекой-далекой представлялась клокотавшая в России борьба народа за новую жизнь, и почти не ощущалась вся великая тяжесть этой борьбы, острота угрозы, нависшей над молодым Советским государством.

Пожалуй, играла тут какую-то роль и сытость, как с неба свалившаяся после долгих месяцев голодовки в институте, — сытость, созданная отчасти желескомовскими пайками вплоть до верблюжатины, тюленьего жира и даже белой муки (хотя и скудными порциями) и закрепленная деревенскими харчами — щами с бараниной, молоком, немеряными и невешаными краюхами ржаного хлеба…

При наездах в Бологое с отчетами к заведующему таксационной партией не раз видел я проводы рабочих отрядов на фронт. Красные полотнища лозунгов, духовые оркестры, пение «Интернационала», толпы людей, остро переживающих драматизм момента, — все поражало, раскрывало предельную напряженность действительности.

Но опять погружался я в море лесов, и меркли эти впечатления. Недели и недели жил я в лесном спокойствии, редко видя газеты и лишь догадываясь о событиях по тем слухам-отзвукам происходящего, которые попадали в деревенскую… глушь и далеко не всегда соответствовали истине.

Ходил пешком и в телеге ездил по дорогам, размытым октябрьскими непогодами, бродил по болотам, досыта напоенным дождями, по лесам, без конца по лесам, где с каждого дерева только и жди душа. Но в моросящей стуже, точно так же как, бывало, и в летние сияющие дни, настойчиво разбирался я в межах и «нутре» лесных дач, описывал лес, набирал в ближних деревнях рабочих и отводил лесосеки, лесосеки, лесосеки — будущие дрова, шпалы, бревна. Не без гордости потом поглядывал я на штабеля готовой древесины у станций железных дорог или на промежуточных линейных складах.

Тяжело работалось осенью, да и день короток: встать надо до зари, а в деревню вернешься впотьмах… Но и осень давала свои маленькие радости…