Оставить режим старый - это значило в несколько лет лишиться всех заключенных. На Шлиссельбург же отпускалось 85 тысяч в год и целый штат жандармов питался вокруг жертв царизма. Сама крепостная администрация, опасаясь за свою судьбу, начала хлопотать об улучшении режима, т. е., другими словами, о поддержании дорогой им отныне жизни уцелевших "арестантов". Вот источник мягкосердия русского правительства по отношению к Шлиссельбургу.
За все время существования Шлиссельбурга (1884-1905), туда было привезено 68 человек; из них :
13 были расстреляны и повешены в стенах тюрьмы (Мышкин, Минаков, Ульянов, Генералов, Осипанов, Андреюшкин, Шевырев, Штромберг, Рогачев, Балмашев, Каляев, Гершкович, Васильев.);
4 там же покончили с собой (Клименко, Тиханович, Грачевский, София Гинсбург.);
3 застрелились вскоре после освобождения (Янович, Поливанов, Мартынов.). {120}
4 находятся в состоянии безнадежного умопомрачения (Похитонов, Щедрин, Конашевич, Чепегин.);
15 умерло от чахотки, цынги и прочих болезней в стенах тюрьмы (Нечаев, Исаев, Арончик, Богданович, Златопольский, Малавский, Буцинский, Буцевич, Кобылянский, Геллис, Долгушин, Юрковский, Игнатий Иванов, Немоловский, Людвиг Варынский.);
5 по уничтожении Шлиссельбурга перевезены на Акатуйскую каторгу ;
и 1 убита во время манифестации во Владивостоке (Людмила Волькенштейн ).
Смягченный режим держался до 1902 г., т. е. до воцарения Плеве. Новый русский самодержец, при котором было заложено начало Шлиссельбурга, нашел весь режим "незаконным", лишил всех приобретенных льгот и ввел "законность" ...
... Пароход приближался к этому царству российской законности.
Глава II.
Часов в десять утра пароход останавливается. Слышны какие-то голоса. Очевидно, подъехали. Офицер сверху делает знак унтерам.
{121} - Пожалуйте!
Моросит мелкий дождик. Небо серое петербургское. Вот он - Шлиссельбург! Давящая жуть охватывает при первом же приближении к нему.
Это очень маленький островок - десятины, вероятно, в две, расположенный в месте истока из Ладожского озера Невы. Со всех сторон окружен высокими стенами. По углам башни. Стены сырые, с темными пятнами - следы сырости и плесени - невероятно мрачные. Поднимаются прямо из-под воды. Ладожские волны злобно бьются об эти громады вот уже много сотен лет! Через стены видны только трубы и золоченый шпиль колокольни.
Пароход к самому берегу не подходит. Вас пересаживают в лодку, наполненную жандармами. На маленьком клочке земли, расположенном около ворот, виднеется целая группа жандармских офицеров. Несколько поодаль - нижние чины. Лодка направляется к ним. Все окутано осенним туманом.
Въезд в крепость напоминает туннель; в раскрытые ворота виднеется темная пропасть. У ворот жандармы с винтовками. Над воротами двуглавый орел и надпись громадными золотыми буквами: "Государева", в простоте душевной {122} изображенная, очевидно, вместо "государственная". Маленькая, невольная, может быть, вследствие поспешности, ошибка, раскрывающая однако большую ошибку и ужас русской жизни: l'etat c'est moi - государство - это я!
Маленькая ошибка, заключающая в себе однако большую правду и вое содержание Шлиссельбурга: место расчета с своими личными врагами.
У ворот встречает целая рота жандармов и по каким-то бесконечным лестницам, коридорам, казармам вас, наконец, приводят в приемный покой.
Удивительное чувство охватывает вас, когда вы входите в ворота, вернее, в зияющую темную пасть этой крепости. Под гул шагов, под лязг шашек, под бряцание шпор пред вами поднимается весь мрак таинственности, окутывающий эту "Государеву" охрану, все ужасы, слышанные о ней. Встают тени погибших и образы томящихся там, и вам невольно хочется пасть ниц перед этим местом скорби и страданий, пред этой голгофой русской революции - немой свидетельницей величавых трагедий и геройских мук.
Точно у "святых стен", - проносится в мозгу, вызывая одно из забытых впечатлений {123} раннего детства - рассказы старой-старой бабушки о посещении ее другом старцем евреем - "святых стен святого Иepyсалима".
- "И было тихо, тихо кругом, шепчет ее старческий голос, - а мы с замиранием сердца трепетно слушаем: - только большие птицы жалобно витают в облаках. Скорбь на земле и Бог на небе! Стоит Нахман перед святыми стенами. Вот тут сейчас, в двух шагах Иерусалим, - наш святой Иерусалим, детки ...
И зашептал Нахман молитву, и ноги его задрожали, и он опустился на землю, и из груди его вырвался стон... И огласил этот стон всю пустыню, дети, и ударился он в святые стены, и полетел к небу. А ангелы подхватили его и понесли к Богу. И лежит Нахман ниц, и обнимает землю, и обливает ее своими слезами. Большими слезами, как перлы. И шепчет, глядя на святые стены : "Благословен Отец Бог наш! Видел! видел святыню нашу! Было для чего жить! . .." И взял себе Нахман на грудь смоченной его слезами святой земли и пошел"...
- "Бабуся, почему Нахман плакал?" - едва дыша, спрашиваем мы.
- "Там вся слава наша и вся скорбь наша, деточки!"...
{124} - "Там вся слава наша и вся скорбь наша", как эхо проносится под сводами крепости.
Сердце бьется сильно и радостно в гордом сознании, что на твою долю выпал редкий удел переступить этот зловещий порог, что за тобой захлопнется дверь, захлопнется навсегда и ты очутишься хотя вне жизни, но на одном клочке земли с этими стойкими борцами. . .
В приемном покое, на одном из шкафов которого красуется череп - как бы эмблема шлиссельбургского заточения, с вас снимают платье, раздевают догола и облекают в арестантский костюм. Белье точно иглами жжет и колет все тело. В тяжелом громадном арестантском одеянии с непривычки чувствуешь себя, как в мешке. До позднего вечера вас держат здесь и вы стараетесь предугадать, куда же вас, наконец поведут и где будут "содержать". Жандармы при вас - немые, как статуи - неотлучно.
Томительно долго и нестерпимо тоскливо тянется время. Со двора доносится скрип гармоники и отдаленные звуки залихватской солдатской песни.
И вас, как ножом, полосуют эти звуки, кажущиеся здесь такими кощунственными - точно {125} в комнате дорогого покойника заплясали комаринскую. "Неужели они здесь поют?" - думаешь с недоумением.
На дворе начинает темнеть. Прислушиваешься к каждому шороху - вот, вот за тобой, думаешь. Но все мимо. Часов в девять вечера являются два жандармских офицера: - "одеваться"!
С трудом натягиваешь на себя халат, а ноги теряются в необъятных "котах", подбитых громадными, нестерпимо колющими, гвоздями. Вы собираетесь уже идти, как вам накидывают на голову башлык, плотно обвязывают вокруг шеи, жандармы подхватывают под руки и куда-то волокут.
Трудно передать то подавляющее впечатление, которое производить эта "ходьба" с завязанными ртом и глазами. Впечатление тем мучительнее, что вы никогда об этом приеме не слышали, так как раньше он не применялся, совершенно не ждете его, не понимаете его значения и конечно, рисуете себе всякие ужасы. Подвал, "дыбы", раскаленные щипцы, замурование в каменный мешок - все лихорадочно проносится в вашем воображении.
Вы чувствуете, что вас ведут по каким-то лестницам, то вверх, то вниз; потом вас {126} обдает свежий воздух; идете долго по каменным плитам, проходите под какие-то своды, где шаги отдаются невероятно гулко. Какие-то темные коридоры, где слышен стук ружей. Опять ступени. Как будто спускаетесь в какой-то подвал. Слышно, как громыхают железные ворота. Протискиваетесь через какие-то тесные проходы. Идете, идете, как будто без конца - и все время в ушах отдается ужасный гул многочисленных шагов. Дышите отрывисто спертым, скопившимся под башлыком воздухом. И все время в голове быстро, быстро сменяются мысли, вся жизнь, точно зигзагами молнии, прорезывается в сознании.
Вдруг все останавливается. Вы как-то не замечаете, как с вас снимают капюшон и вас обдает ярким светом. Вы дико озираетесь кругом, щурясь от ржущего глаза света, стараясь сообразить, где вы.