Комендант обещал, что Сазонова скоро переведут. Выбрали для них теплые камеры, заставили вычистить, прибрать. Раздобыли "обстановку". Мы уже к этому времени в общих чертах знали, какое громадное значение имело уничтожение Плеве и горели нетерпением обнять товарища, на долю которого выпало такое редкое счастье. Для нас в данную минуту самым {202} ценным представлялось то, что он каким то чудом остался жив. Он еще ведь там ничего не знает, что делается в России, то-то огорошим его !
В среду, кажется, 10 Ноября, наконец объявили, что в три часа их переведут.
Решили встретить их на прогулке, в большом огороде...
Я обойду это.
Замечу только, что всю глубину радости встречи можно испытать лишь там, в этом месте, оторванном от всего живого. Мы боялись сразу сообщить все, что мы знали: впечатление может быть слишком сильно, психика может не выдержать: ведь от радости можно также сойти с ума, как от горя. Теперь Сазонову приходилось переживать то, что мне в сентябре. Одного только он был лишен - возможности свидания со стариками.
Опять целые дни и вечера проходили в обмене пережитым: мы - за это время, он - за время до акта 15 июля. Мы зажили тесной семьей, сами не веря своему счастью.
Через несколько дней во время прогулки является смотритель: "к вам отец приехал, пожалуйте на свидание!" Карпович и Сазонов бросились поздравлять, стараясь шепнуть, какие {203} передать от них поручения. Свидание было для меня большой радостью. За эти полтора года, оказывается, родные не могли добиться даже простого сообщения, где я. Департамент полиции на все вопросы отвечал: "ничего не знаем." Само собою разумеется, родные считали меня мертвым. Свидание с отцом подтвердило в общих чертах картину роста революции, неизбежность ее победы и что в скором времени можно ожидать нашего освобождения.
И мать Карповича, и мой отец, отчасти по неосведомленности, отчасти по инстинкту, не открывали перед нами всего пережитого страной. Они сообщали нам скорее результаты, да и то только благоприятные. В сущности, с их точки зрения они поступали очень умно: мы скоро успокоились. У нас получилось впечатление, что все идет "в порядке", своим чередом, что партии хорошо организованы, что идет планомерная работа и планомерная борьба. Жертв особенных нет. Словом размеры движения с одной стороны суживались, с другой укреплялось убеждение в близком торжестве. И мы, более или менее успокоившись, углубились в занятия, стараясь использовать время "отлучки": отныне мы считали себя в отпуску.
Но вот, через несколько дней, получил {205} свидание осведомленный, близкий к партийной работе человек. Перед нами развернулась вся жизнь России за последние два года, но развернулась вся, со всеми ее ужасами, со всеми потоками крови, со всей самоотверженной борьбой и зверскими преследованиями.
Ружейный грохот 9-го Января, бесконечные погромы, борьба черных сотен, избиение манифестантов, поджоги митингов, все это нам, бывшим вне жизни, казалось каким-то кошмарным сном. Сконцентрированное во времени и пространстве, оно леденило кровь и так давило своею тяжестью, что мы чувствовали себя придавленными необъятными размерами жертв.
Но за то с другой стороны, размах революции, участие в ней сознательных сил, глубина движения, грандиозность выдвинутых им задач, вызывало радостное изумление. Все казалось так ново, так необычайно! Эти дни свобод, 10-ти тысячные митинги, народные милиции, Советы рабочих депутатов, крестьянские движения, эта самоотверженность, которой были охвачены трудящаяся массы, бескорыстное служение свободе глубоких низов, этот необычайный, казавшийся таким бесконечно далеким, подъем, неудержимый порыв к свободе и справедливости, - все это так чарующе пленяло мысль и воображение!
{205} Для нас эти известия были снопом света, ворвавшимся в наши потемки и озарившим все так ярко и лучезарно, что непривычный глаз как бы искал защиты от ослепительных лучей. Вихрь, ударивший в склеп и, как осенние листья, разметавший все вокруг. Мысли, как вспугнутые птицы, беспорядочно роились в голове, а сердце, радостное, трепещущее неудержимо рвалось туда, в бой, в схватку!
И этот бой казался таким великим, таким захватывающим, что мы, каюсь, завидовали им, счастливцам, все это переживавшим в горниле борьбы.
И какой тяжелой, какой мучительной стала тогда жизнь в нашем невольном убежище, куда громы битвы не долетали.
Движение, небывалое по широте и размаху, возрождение народного духа, только раз переживаемое страной, шло мимо нас, как мимо мертвецов. Там кипит борьба, идет смертный бой с издыхающим чудовищем, а мы тут, полные сил и жажды борьбы, вынуждены сидеть в бездействии!
"К мечам рванулись наши руки, но лишь оковы обрели."
Нас обнадеживали : "ждите, час свободы близок."
И мы жили и дышали только этим. {206} Никаких других мыслей, никаких других разговоров. Жили только в мире борьбы, - свободной, широкой борьбы. Но зато, как тягостно бывало пробуждение! Проносятся громы революции, рисуешь себе победное ее шествие, видишь народ - радостный счастливый, освобожденный, - но со стены раздается окрик часового : "кто иде-е-ет?" - смотришь на эти твердыни целые, неприступные и в душу прокрадывается холод тревоги и сомнения: Шлиссельбург жив - Государево дело еще не умерло! ...
Но преобладала уверенность в близком, очень близком крушении всего строя. Мы ждали еще свиданий. Поведение начальства такое, что и оно ждет - не сегодня - завтра освободят. Это было в двадцатых числах Ноября. Говорили, что 6-го Декабря должны последовать "уступки" и, между прочим, амнистия.
Глава XII.
Прошло несколько дней. Свиданий нет. Известий никаких. В воздухе чувствовалось что-то тревожное. Никто ничего не говорил, никаких внешних проявлений не было, - все как будто по старому, но нами чувствовалось что-то неуловимое, нечто такое, чего не было раньше.
Мы насторожились. В тяжелой неизвестности прошло несколько дней. Настало 6-ое Декабря. Ничего! Прошло 7-ое, 8-ое, 9-ое, - все по старому. Случайно подхватили известие, что 2-го Декабря все социалистические газеты закрыты за напечатание какого-то манифеста.
Началось! думали мы. Мы рисовали себе сцены июльской революции в Париже при попытке королевского правительства закрыть "National". Мыслимо ли, чтобы редакции революционных газет подчинились министерскому распоряжению?! Редакции окажут сопротивление, будут поддержаны народом и. . ..
Настали нестерпимо мучительные дни. Маленький просвет, образовавшийся в наших потемках, исчез. Крышка гроба, приподнятая было немного, снова захлопнулась, и над нами снова спустился мрак. Нам казалось несомненным, что партии, вследствие нападения правительства, призвали народ к восстанию; что схватка началась, но что пока победа не на стороне народа, так как наши жандармы - и высшие и низшие "подтянулись" и держат себя холодно. - Все мысли были направлены только на одно: узнать, что "там"? Мы следили за каждым шагом, за каждым движением жандармов; старались прислушиваться к их шепоту, ловили их {208} взгляды, - радостные ли они или печальные? И когда мы у них замечали радость, - мы тоскливо расходились по камерам. Когда они нам казались печальными, - мы нисколько оживлялись и воспаряли духом....
Стоило какому-нибудь жандарму явиться в новой шапке, сапогах, не говоря уже о мундире, - мрачным мыслям не было конца: надеются, значит еще существовать, если новой шапкой обзавелись!
Раз как-то смотритель вернулся из Петербурга в новом пальто. Боже, сколько мучительных дней стоило нам это пальто !
В средних числах декабря мы заметили какое-то необычайное, уже трудно сдерживаемое волнение среди жандармов. В дежурке скоплялись группами, с увлечением читая какие-то газеты. Простаивая у дверей своих камер целыми часами, стараясь узнать, что вызвало среди них такую сенсацию, нам за все время удалось только схватить два слова: "опять стреляли".
И, конечно, этих двух слов достаточно было, чтобы поднять в нас целый ад. Ясное дело - началось восстание, идет последняя схватка. С нами уж не заигрывают: на нас смотрят, как на врагов. Правда, в обращении нет ничего вызывающего. Администрация просто {209} избегает встреч с нами и держит себя необычайно холодно - "дипломатические сношения прерваны".