Выбрать главу

Стоило мальчику вывести первые строки:

Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица! Где ты, где ты, гроза царей, свободы гордая певица!..» —

к сердцу подмывал жуткий восторг, горло пересыхало. И раз от разу становилось интереснее. Мальчик уже мог полностью, не заглядывая в книгу, повторить в точности почерк Пушкина — со всеми закорючками и ятями, прочерками и виньетками… Эта игра стала привычкой, обволакивала дурманом душу и необычайно волновала, как сладкий, запретный плод… И был, наконец, вечер, когда он пережил эти стихи так сильно, что перепугался. Никогда более это с мальчиком не повторилось, да и зачем такое повторять? В небе стояла белая, сильная луна. Где-то далеко, не в соседней ли деревне, пели песню и заливались лягушки. Сладостный звон ночи томил.

Саша сидел на земле, примостившись к крыльцу, торопливо окунал гусиное перо в чернила и, наклонив голову, быстро-быстро писал, разбрызгивая золотые кляксы:

Вольность.

Ода…

А царь в это время спал в кровати с государственным гербом на спинках — двуглавым орлом. Ножки кровати, наверное, стояли в серебряных вёдрах с водой — чтобы не залезали тараканы. Царь спал некрасивый, маленький, злой, у него слюна текла по усу. Луна светила и ему в окно, на его голую ногу, торчавшую из-под шёлкового простроченного одеяла, и на пятке можно было увидеть чернильный штемпель — тоже двуглавый орёл, это на случай, если царь пойдёт в баню, и одежду украдут, или на речку купаться пойдёт. По всей стране ползли его сыщики с ножами… Кнутом били при кострах крестьян. Колокола не утихали… Горели помещичьи усадьбы… Дети плакали… От каждого столба во все стороны падали чёрные тени… Душно было, страшно… Ещё Ленина не было, и даже Плеханова… А Саша, усмехнувшись, твёрдо выводил:

Беги, сокройся от очей, Цитеры слабая царица!

Цитера — это был остров Афродиты, богини любви. Саша теперь всё это знал. Ведь он писал эти стихи!

Где ты, где ты, гроза царей, Свободы (вот!) гордая (вот!!!) певица?

Он взмок от восторга и сладкого страха. Он оглянулся — ему показалось, что вдоль плетня кто-то крадётся. Ничего, дальше!

Приди, сорви с меня венок, Разбей изнеженную лиру. Хочу воспеть Свободу миру, На тронах поразить порок!

Вот тебе, царь! Вот вам, мракобесы-попы! Вот вам, обжоры в парчовых кафтанах и в туфлях с алмазами! Тряситесь!

Питомцы ветреной Судьбы, Тираны мира! трепещите! А вы, мужайтесь и внемлите, восстаньте, падшие рабы!

Словно ветер шёл по лицу Саши. Перед его глазами во тьме вставали падшие рабы, разрывая цепи, блестя глазами и кандалами на тёмных руках. Их были тысячи, ряды за рядами, как на уроке физкультуры в школе… До самого горизонта вставали рабы. Царь ещё спал, подрыгивая пяткой с двуглавым орликом.

Увы! — писал Саша, — куда ни брошу взор — Везде бичи, везде железы. Законов гибельный позор, неволи немощные слезы;

(Тут немножко было непонятно — если железы, в смысле много железа — щипцов, цепей, игл, то должно быть для рифмы слезы, а не слёзы. А если слёзы, то тогда желёзы?! А это совсем другое. Наверное, всё-таки слёзы, без двух точек — Пушкин торопился и просто забыл, что нужно «ё», а потом исправлять не хотелось).

— Везде неправедная Власть, В сгущённой мгле предрассуждений Воссела — Рабства грозный Гений И славы роковая страсть. Владыки! Вам венец и трон Даёт Закон — а не природа; Стоите выше вы народа. Но вечный выше вас закон!

Это как башня, в которой спит царь и лежат в сундуках тома чёрной конституции, но выше башни — тучи, набитые молниями, и радуга освобождения. Саша писал, чувствуя, как смелеет у него сердце, у него, маленького, бледного, как возносит его волна народного горя над страной; глаза сухо и страшно горели, словно Александр неожиданно повзрослел; скрюченные, измазанные чернилами пальцы дрожали от ненависти:

Самовластительный злодей! Тебя, твой трон я ненавижу, Твою погибель, смерть детей С жестокой радостию вижу. Читают на твоём челе печать проклятия народы. Ты ужас мира, стыд природы, Упрёк ты богу на земле!

Вот как судит Саша Наполеона! Низенького и мрачного человека, оставившего в крови поля

России, погубившего миллионы своих и чужих солдат, толкнувшего Францию на край катастрофы! А что Саше казнённый Людовик?! Он ненавидит всех тиранов, всех! И именем жестокого Калигулы он отмечает своего царя Павла I, задушенного ночью приятелями Александра I. Вот такие папеньки и сыночки! Разврат, золотая молодёжь!..

Он видит — в лентах и звёздах, вином и злобой упоенны…

(Конечно-конечно, они напились, чтобы руки от ужаса не дрожали! Шли в спальню царя, скаля зубы, закрыв глаза масками):

Идут убийцы потаённы, на лицах дерзость, в сердце страх… О стыд! О ужас наших дней! Как звери, вторглись янычары!.. Падут бесславные удары. Погиб увенчанный злодей.

(И между «погиб» и «увенчанный» Саша рисует курносый профиль Павла. Точно так, как нарисовал его сто с лишним лет назад сам Пушкин).

Саша изнемогал от мрачных видений, его обуревавших, от картины ночной Руси, от духа царизма; он вскакивал, садился, кусал губы — и смелость гения, пророка, боролась в нём со страхом за себя самого.

Но вот он сел к столу, и на бумагу легла чёрная лохматая тень от его головы. И родились заключительные строки:

И днесь учитесь, о цари: Ни наказанья, ни награды, Ни кров, темниц, ни алтари Не верные для вас ограды. Склонитесь первые главой Под сень надёжную Закона, И станут вечность стражей трона Народов вольность и покой.

Тут что-то смутно получилось… Саша, кажется, хитрил, а может, заблуждался. Но не это главное. Главное он уже сказал в начале и середине оды. Мокрый, с быстро стучащим сердцем, мальчик оттолкнулся от стола. Всё! Он сочинил «Вольность»! Завтра прочтёт её друзьям! И эти стихи разойдутся по всей России. И царь потеряет аппетит. Будут уговаривать: «Ну, откушайте манной кашки.», а он: «Не жалаю!» — «Ну, карася в сметане!» — «Не хочу!» — «Может, пирога с малиной? Али фазана с грибами в шампанском?.. А?» Но царь бегает по дворцу, кричит на французском: «Проклятый Пушкин! Он дождётся!.». Побледневший Саша закрывает глаза от наслаждения пережитым и сидит, с холодком ужаса перед будущим, сжав в кулаке гусиное перо. И на бумаге блестят золотом стихи Пушкина.

Никогда, никогда больше он так не пережил этих стихов. И уж тем более — других. А сам и вовсе бросил рифмовать.

Наверное, все силы души, предназначенные поэзии, ушли в ту ночь на «Вольность» — одно-единственное стихотворение Пушкина! Но, видимо, то, что он ощутил тогда, диктат гения, праздник дерзости и вольнолюбия, помогло ему потом в самые тяжёлые времена…

Что только он не видел?! Воевал, был ранен — вырвало мякоть ноги, ничего — под штаниной незаметно. Прошёл по заснеженным бесконечным русским полям, по крохотным, с указателями — чужим, помнит реки крови и горы дыма, держал в пригоршне чернозём, полный осколков, гильз, который можно было по тяжести внести в таблицу Менделеева, как особый элемент!

Он видел, как встречали цветами наши советские танки в городах Европы и как в букетах цветов взрывались позже гранаты — было и такое… Он сам освобождал Берлин, и только вот на парад в Москве не попал. Был позже — постоял возле памятника поэту: жаль не видит Пушкин — какое прекрасное время теперь на Руси! Царя нет. Свобода. Его стихи знают все. Он бы написал новые… А «Вольность» читал бы сам по радио для народов тех стран, где ещё фашизм и мрак.

… Старик усмехнулся. Поскрёб пальцем впалую щёку. «Ну-ну, хватит».

Теперь надо посмотреть на результат.