Первая встреча - в раме дружеского юного пира, в свете утренних зорь, в правде многих соприкоснувшихся на миг поэтических душ, из которых каждая внутренним ясновидением четко сознавала и знала про себя, что путь предстоящий - богатый и полный достижений. И в этот первый миг свиданья юноша Блок показался мне истинным вестником. Третья встреча, за дружеским ужином у Сологуба, очаровательного поэта, очаровательного хозяина и человека с острым проникновенным умом, явила мне Блока читающим замечательные стихи о России, и он мне казался подавленным этой любовью целой жизни, он был похож на рыцаря, который любит Недосяжимую, и сердце его истекает кровью от любви, которая не столько есть счастье, сколько тяжелое, бережно несомое бремя. Казалось, что Блок поникал, пригибался, что тяжесть, которую он нес, была слишком велика даже и для его сильных рук, даже и для его упрямства, священного как обеты Средневековья. Вторая встреча, когда он сидел в углу молча и мы обменялись лишь двумя-тремя словами, всего красноречивее сейчас поет в моей памяти. Я никогда не видал, чтобы человек умел так красиво и выразительно молчать. Это молчанье говорило больше, чем скажешь какими бы то ни было словами. И когда я ушел из той комнаты, а близкая мне женщина, бывшая в той же комнате, еще оставалась там около часу, Блок продолжал сидеть и молчать,- и вот, чуть не через десять лет после того дня, вспоминая о той же встрече, эта женщина говорит, что, уйдя, она отдала себе отчет, что Блок ничего не говорил, но что это молчание было так проникновенно, оно было такое, что ей казалось, будто все время между ею и им был неизъяснимо-значительный глубокий разговор.
Кто знал Блока - и знал его больше, чем я,- тот знает, что в словах моих о нем - часть истинного очарования этого исключительно поэтического поэта. Кто не знал, тому слова мои могут показаться невыразительными и мало что говорящими. Может быть. Но когда осенью 1921 года я узнал, что Блок ушел, и так трагично,- я не вспомнил, что его жуткая и яркая поэма "Двенадцать" когда-то очень заинтересовала и очень огорчила меня,- я, быть может, целый год на бретонском побережье слушая, изо дня в день и из ночи в ночь, довременную песню Океана, не очень четко вспомнил, как глубоко я восхищался когда-то "Соловьиным Садом", поэмой, каких немного даже в Русской Поэзии, хотя Русская Поэзия последних десятилетий самая богатая и звучная из всех поэтических творчеств на Земле,- но три эти встречи с Блоком, о которых мне так же трудно рассказать, как о сне, ибо сон, пока его рассказываешь, тает, возникли во мне настойчиво, и память о них не давала мне покоя до тех пор, пока в бессонную ночь октября я не написал свои строки "Светлому имени", а утром и в послеполуденье наступившего солнечного дня не записал на берегу все помнящего и все смывающего Океана "Вестник" и "Солнечный лик".
Игрою случая стихи эти до сих пор не были напечатаны. Они возникли в мои морские часы ненарушимого одиночества, когда с тонким звоном в мою комнату залетали осенние осы, и Блок мне казался таким дорогим и близким, как соловей в весеннем кусте, который поет мне песню, но улетит, если я к нему подойду, и как свежевыпавший снег, которого не нужно касаться даже прикосновением поцелуя.
1923
ВОЛЯ РОССИИ
Воля России была - рассеяться, разметаться на воле. От моря до моря, от одного океана до другого, от горной цепи до горной цепи, от естественно мыслимого Севера, с его полуночным солнцем, ледовитыми водными пространствами и промерзлыми тундрами, до естественно мыслимого Юга, с его нежно-голубою красотою Крыма и тропическим богатством Кавказа и Закавказья, от Закатного солнца, заходящего на ночь в Янтарное море, до Восходящего солнца моря Жемчужного.
Воля России, не мыслящая себя вне простора неограниченного, имела в своем своеволии одну прихоть, весьма ее определившую: Воля России любит географию и не любит историю. Эти два понятия в ней - не в соучастии согласном, как в любой стране Европы или даже в просторной Америке, а в явном, друг другу мешающем противоборстве. Их противоречие сказывается в самом их лике. География России - одна из богатейших на всей Земле, история России - одна из самых бедных. Строго говоря, если рассматривать историю России в точном смысле этого понятия, надо сказать, что мы богаты только злополучиями. Славянская рознь, варяжская загадка, минутный расцвет XII века, сменяющийся веками монгольского ига, Иван Грозный, бесовское действо Смутного времени, кровавая вольница Волжская и Запорожская, кровавая охота за сибирскими соболями, кровавый Петр, этот светлоликий и молнийный демон, вызвавший из болот могучий город и ударом кулака разбудивший дремотную Москву, эта сказочная Москва, загоревшаяся в двенадцатом году от копеечной свечки и ставшая купиной неопалимой, гореньем недогорающим, 1917 год, распахнувший всю бездну нашего неуменья делать историю, созидать ее творчески, и дикую нашу способность разметаться, рассеяться, дробить и сокрушать, быть нищим богачом, расточать не оглядываясь.
В этом последнем - воля или доля? Один звук, одна буква различны, а какое различие понятий. Конечно, пословица гласит: "своя воля, своя и доля". Но смысл этой пословицы темен. Если она хочет сказать, что наша воля всецело опроделяет нашу долю, это неправда, ибо наша воля иногда волит помимо своей воли, а именно в силу нашей доли, велящей нам, чтоб наша воля водила, хотела, поступала в точности так, а не иначе. Нет ли в этой пословице простого вздоха русского человек, который, натворив невообразимого, чего хотелось и больше не хочется, натворив того, чего вовсе и не хотелось, а что сделал в минутной слепоте закрутившегося чувства, грустно утешает себя: сам, мол, все сделал, волю свою показал, ну и терпи.
Мы богаты злополучиями, но богаты мы и отдельными исключительными людьми беспредельно-волевыми. Конечно, завладение Сибирью Ермаком и горстью смельчаков не меньшая, а большая сказка, чем завладение Мексикой Кортесом. И такого действенного, волевого преобразителя целой страны, каким был наш Петр, вряд ли мы найдем среди своевольных властителей Европы, и наш протопоп Аввакум, наша боярыня Морозова, как мы ее видим и в жизни и в смерти, и на поразительной картине Сурикова, наши самосожигатели, наши исполины, Достоевский и Толстой, это такие образы, которым может завидовать любая страна, как бы ни была богата ее история. И в прямом и в иносказательном смысле Россия не только равнина, по которой Русское естество без конца рассеивается и переливается, и вправо, и влево, и вверх, и вниз. Это также страна высочайших горных вершин, богатейших недр, полноводнейших рек, и по окраинам своим, по родовым граням, она слышит и знает, как плещет Море и как гудит Океан. Но моря наши - такие, что или они озера, или они сразу - наши и не наши, океаны такие, что один - ледовитый, а другой - чужой, горы такие, что мы их видим и любим, но между горными вершинами, плоскогорьями и долинами почти нет путей.
Воля России? Как ее определить? Как увидеть, в чем ее тайный ключ, золотой, серебряный или железный? Если б точно знать, все бы замки отомкнулись, все бы засовы содвинулись, распахивая широкие ворота и освобождая всех узников,- гусли бы снова заиграли многозвончатые, как они играли столько раз в веках, улыбка стала бы перелетать от одного счастливого лица к другому, как перелетает весной от цветка к цветку легкий мотылек и звонкая пчела, отягощенная лишь цветочной медоносной пылью.
Носители воли каждой страны, большею частью, в видимости не принимающие никакого действенного участия в волевой действенности этой страны, суть ее поэты и писатели. По ним чувствуется звук голоса этой страны, ее душа, отдельный ото всех других ее особый нрав, ее колодцы, ее подземные ключи, песчаные пустыри или пажити, ее тьма, где ютится нежить, ее свет, тускло светящий через слюдяное оконце или проводящий золотой меч своего луча от кругозора до емкой дуги другого кругозора,- через весь простор степи, где ковыль звенит.