Так ему казалось. Было какое-то самодовольство в том, как она разбрасывала ростки зеленой цветущей жизни по черной земле. Конечно, этим можно было заниматься и, делая это, можно было испытывать удовлетворение. Но такое занятие несколько напомни ало управление предприятием ради денег. В самой сути всего этого было что-то вульгарное. Жена копалась руками в черной земле. Они ощупывали, ласкали корешки растений. Жена обхватывала стройный ствол молодого дерева как-то особенно, жестом владелицы.
Нельзя было отрицать, что одновременно происходило уничтожение прекрасного. В саду росли, сорные травы, нежные, с изящным строением. Она выпалывала их не задумываясь, он сам видел.
Что до него, он также был откуда-то вырван. Разве он не должен был примириться с фактом существования жены и двух подрастающих детей? Не проводил ли он свои дни за работой, которую ненавидел? В нем разгорался гнев. Пламя ворвалось в его сознательное Я. Зачем сорная трава, подлежащая уничтожению, претендует на прозябание? А вся эта возня с фотографическим аппаратом — не была ли она одним из видов самообмана? Он не хотел быть фотографом. Когда-то он хотел быть певцом.
Он встал и пошел по склону холма, продолжая наблюдать за игрой теней внизу, на равнине. Ночью, когда он лежал в постели с женой, не вела ли она себя с ним так, как вела себя в саду? Что-то как бы выдергивалось из него, и взамен вырастало что-то другое — то, что она хотела вырастить. Их любовь напоминала его возню с фотографическим аппаратом: лишь бы как-нибудь провести свободное от работы время. Жена обходилась с ним слишком решительно, слишком уверенно. Она выдергивала изящные сорные травы для того, чтобы выросло то, что она наметила («Овощи! — с отвращением воскликнул он. — Чтобы могли вырасти овощи!»). Любовь — это аромат, это оттенок звука на устах. Она как послеполуденный свет на спаленной траве. Уход за садом и выращивание цветов не имеют с любовью ничего общего.
Пальцы Уолтера Сейерса судорожно сжимались. Фотографический аппарат висел на ремешке через плечо, Уолтер ухватился за ремень и подошел к дереву. Он занес аппарат над головой и с размаху ударил им о ствол дерева. Резкий треск — сломались хрупкие детали — прозвучал в его ушах нежной музыкой. Как будто с его уст внезапно слетела песня. Он снова размахнулся аппаратом и снова ударил им о ствол дерева.
IV
Розалинда, работавшая в конторе Уолтера Сейерса, с самого начала чем-то отличалась от той молодой женщины из Айовы, которая переходила из одной конторы в другую, переезжала из одних меблированных комнат на Северной стороне Чикаго в другие и робко пыталась немного узнать жизнь, читая книги, посещая театр и одиноко блуждая по улицам. На новом месте ее жизнь сразу же приобрела смысл и цель, но в то же время стали возникать затруднения, впоследствии заставившие ее бежать в Уиллоу-Спрингс к матери.
Кабинет Уолтера Сейерса представлял собой довольно большую комнату на третьем этаже фабрики, стены которой возвышались над самой рекой. Розалинда появлялась утром к восьми часам, входила в кабинет и закрывала дверь. В большом помещении по ту сторону узкого коридора, отделенная от ее уголка двумя толстыми перегородками матового стекла, находилась главная контора акционерной компании. Там стояли письменные столы торговых агентов, нескольких клерков, бухгалтера и двух стенографисток. Розалинда избегала знакомства с этими людьми. Она предпочитала оставаться одна, проводить возможно больше времени наедине со своими мыслями.
Розалинда приходила в контору в восемь часов, а ее начальник являлся не раньше половины десятого или десяти. В течение одного-двух часов по утрам и под вечер кабинет оставался в полном ее распоряжении. Придя, Розалинда немедленно закрывала дверь в коридор и, оставшись одна, чувствовала себя дома. Такого ощущения она не испытывала, даже когда жила у родителей. Она снимала с себя пальто и ходила по комнате, трогая то одно, то другое и наводя порядок. По вечерам уборщица-негритянка мыла пол и стирала пыль с письменного стола начальника, но Розалинда брала тряпку и снова вытирала стол. Затем она распечатывала полученные письма и, прочитав их, раскладывала отдельными стопками. Ей хотелось тратить часть своего заработка на цветы, и она представляла себе полные цветов небольшие корзины, висящие вдоль серых стен. «Позже я, пожалуй, это сделаю!» — думала она.
Стены комнаты отгораживали Розалинду от мира. «Почему я здесь так счастлива?» — спрашивала она себя. Что касается начальника… она считала, что почти не знает его. Это был застенчивый человек, небольшого роста…
Розалинда подходила к окну и стояла, глядя в него. Около фабрики через реку был перекинут мост, и по нему двигался поток тяжело нагруженных телег и машин. Небо было серым от дыма. В конце дня, после ухода начальника, она опять стояла у окна. И, стоя у этого окна, обращенного на запад, она видела в конце дня, как солнце склонялось к горизонту. Чудесно было находиться здесь одной под вечер. Как огромен этот город, в котором она поселилась! С того времени, как она начала работать у Уолтера Сейерса, ей почему-то казалось, что город подобно комнате, где она работала, принял ее, вобрал в себя. Под вечер лучи заходящего солнца падали на гряды густых облаков. Казалось, весь город стремился ввысь. Он отрывался от земли и поднимался в воздух. Возникала иллюзия. Мрачные фабричные трубы, которые весь день были чем-то застывшим, холодным, бездушным, торчавшим над крышами и изрыгавшим клубы черного дыма, теперь превращались в стройные, устремленные к небу столбики света и колеблющихся полутонов. Высокие трубы отделялись от зданий и устремлялись ввысь. Фабрика, у одного из окон которой стояла Розалинда, имела такую трубу, и она тоже взлетала вверх. Молодая женщина чувствовала, что сама поднимается, возникало странное ощущение, словно она парила в пространстве. Какой величавой поступью день покидал Чикаго! Подобно фабричным трубам, город томился по свету; жаждал его.
По утрам с озера Мичиган прилетали чайки и искали себе корм среди городских отбросов, уносимых рекой, которая протекала под окнами. Река была цвета хризопраза*{Полудрагоценный камень яблочно-зеленого цвета}. Чайки парили над нею, как иногда вечером весь город, казалось, парил перед глазами Розалинды. Это были изящные, живые, свободные создания. Они торжествовали. В том, как они добывали себе пищу, даже поедали городские отбросы, была грация, красота. Чайки переворачивались и кружились в воздухе. Они делали круг за кругом, парили, и вдруг, описав длинную кривую, устремлялись вниз, едва касались поверхности воды, словно лаская ее, и снова вздымались ввысь.
Розалинда становилась на цыпочки. Позади, за двумя стеклянными перегородками, находились другие мужчины и женщины, но здесь, в этой комнате, она была одна. Она принадлежала этому месту. Какое странное чувство! Она принадлежала также своему начальнику, Уолтеру Сейерсу. Она едва знала этого человека и все же принадлежала ему. Она вскидывала руки над головой, неловко пытаясь подражать движениям птиц.
Она слегка стыдилась своей неловкости, поворачивалась и начинала ходить по комнате. «Мне двадцать пять лет, поздновато для попыток стать птицей, стать изящной!» — думала она, С возмущением вспоминала она медленные, тупые, тяжелые движения отца и матери, движения, которым она подражала ребенком. «Почему меня не учили быть изящной и красивой душой и телом, почему там, откуда я приехала, никто не старается быть изящным и красивым?» — шептала она.