Наконец, в-четвертых, начало процессам демократизации невольно могут положить сами авторитарные лидеры, если они принимают свои решения под воздействием идеологии —то есть системы убеждений, верований и ценностей, определяющих представления о должном и сущем. Такие шаги порой приводят их к непреднамеренным и нежелательным, но при этом неустранимым последствиям. Чилийский диктатор Аугусто Пиночет вовсе не был сторонником демократии – на протяжении полутора десятилетий своего пребывания у власти он жестко подавлял оппозицию, не стесняясь в средствах, и мог править таким же образом до конца своих дней, подобно другим латиноамериканским диктаторам. Но в 1988 году Пиночет, по-видимому, верный своим представлениям о чести офицера и о воле народа, решил провести референдум по вопросу о продлении срока своих полномочий, который (как это ни выглядит странным для сегодняшних россиян) не сопровождался злоупотреблениями и фальсификациями. Чилийцы сказали продлению полномочий «нет», и Пиночет, скрепя сердце согласившийся с итогами голосования, вынужден был пойти на политические реформы, в конце концов вернувшие Чили на путь демократии. Еще более наглядным примером может служить опыт советского лидера Михаила Горбачева. В 1985 году, придя на пост генерального секретаря ЦК КПСС, он избрал курс на построение в стране «гуманного демократического социализма» (или «социализма с человеческим лицом»), за несколько лет полностью переформатировал «выигрышную коалицию» в своем окружении, начал либерализацию общественной жизни и ослабил цензуру в СМИ, опираясь на массовую поддержку своих начинаний. Но первые же частично конкурентные парламентские выборы, прошедшие весной 1989 года, стали приговором политической системе, которую Горбачев пытался плавно реформировать, – вместо того, чтобы привести к обновлению коммунистического режима, выборы позволили гражданам потребовать его полного демонтажа, и процесс политических реформ в стране вышел из-под контроля правящих групп (специалисты называют такие выборы опрокидывающими [52]– подробнее на их эффектах в случае российских парламентских выборов 2011 года мы остановимся в главе 5). В конечном итоге, процесс демократизации пошел дальше, оставив Горбачева на обочине политического развития, а сам Горбачев, искренне веривший в свои идеи, потерпел сокрушительное поражение – лидер сверхдержавы лишился власти, а страна, которую он возглавлял, прекратила существование. Иными словами, идеология может иметь значение для демократизации, хотя сама по себе идеология и не обеспечивает ее успех.
Если наложить рассмотренные факторы и механизмы демократизации на траектории политической эволюции посткоммунистической России, то картина выглядит более чем противоречивой. На первый взгляд, все факторы успешной демократизации в нашей стране как будто бы налицо. Россия по мировым меркам обладает вполне благоприятным с точки зрения демократии уровнем социально-экономического развития – уровень ВВП на душу населения в 10 000 долларов США (в пересчете по паритету покупательной способности), который специалисты рассматривают в качестве критического порога для устойчивого выживания демократии [53], наша страна миновала еще в середине 2000-х годов. Индекс человеческого развития в России хотя и отстает от ряда развитых европейских стран, но существенно выше среднемирового, да и уровень социально-экономического неравенства, хотя и заметно вырос в постсоветский период, не сравним с тем разрывом в доходах и социальных возможностях, который отмечается во многих демократических странах Латинской Америки. Также, Россия – достаточно гомогенная страна в этническом и религиозном отношении: примерно 4/5 ее населения – это русские, потенциал для конфликтов на национальной и религиозной почве относительно невысок (за исключением регионов Северного Кавказа), да и сепаратистские тенденции нигде, кроме того же Северного Кавказа, не создавали неустранимых вызовов единству страны. Казалось бы, все эти факты как будто подкрепляют аргументы «оптимистов» по поводу перспектив демократии в России. Вместе с тем, ни один из механизмов демократизации в постсоветский период российской истории так и не сработал (по крайней мере, пока), и на практике в стране отмечались совершенно иные политические тенденции.
Во-первых, массовое общественное участие в российской политике после распада СССР и вплоть до декабря 2011 года не играло первостепенной роли. Хотя период 1989–1991 годов в нашей стране был отмечен крупномасштабной массовой мобилизацией населения против режима власти КПСС и волной протестных движений [54], позднее эта волна пошла на спад, не оставив заметного следа. Даже глубокий и длительный трансформационный спад в экономике в 1990-е годы не вызвал в последующее десятилетие значительных по масштабу проявлений массовой мобилизации против политики правительства России, а единственными сколько-нибудь заметными их проявлениями в 2000-е годы стали лишь выступления пенсионеров против так называемой монетизации льгот,прошедшие в ряде городов в начале 2005 года. Более того, американский политолог Грэм Робертсон, проанализировав данные ведомственной статистики МВД России о масштабах забастовок в различных регионах страны во второй половине 1990-х годов, сделал вывод о том, что наибольшее влияние на размах протеста в тот период оказали конфликты между губернаторами и федеральным Центром. Проще говоря, немалая часть забастовок была инспирирована и поддержана региональными властями в качестве средства «выбивания» из Москвы выплат по многочисленным долгам, а массовое участие выступало лишь инструментом в этой борьбе элит [55]. Неудивительно, что властям длительное время успешно удавалось справляться со спонтанно возникавшими в разных регионах страны разнообразными проявлениями общественного недовольства (от экологических движений до обманутых «дольщиков»), локализуя протесты на местном уровне и не допуская их разрастания в масштабах страны в целом, а тем более – перехода требований общественных движений на уровень призывов к реформе политической системы (что как раз и происходило в 1989–1990 годах). Сугубо политический протест в России, по меньшей мере после 1993 года, оставался уделом тонкого слоя «несогласных» активистов, не оказывавших заметного воздействия на политический процесс в стране. Тем более неожиданной для многих наблюдателей оказалась новая волна политической мобилизации после парламентских выборов 2011 года, о которой подробнее речь пойдет в главе 5.
Во-вторых, опыт постсоветской России не был отмечен «соглашениями элит» по образцу «пакта Монклоа» или польского «круглого стола» 1989 года. В период перестройки идеи такого рода соглашения, которые высказывались представителями нарождавшейся тогда оппозиции, были отвергнуты правящей группой во главе с Горбачевым, а после крушения коммунистического режима и распада СССР у новых российских лидеров, как показано в главе 3,попросту отсутствовали стимулы к подобным компромиссам. Даже когда в 1992–1993 годах в России разгорелся конфликт между президентом Ельциным и Съездом народных депутатов и Верховным Советом России, ни одна из сторон конфликта не стремилась к его разрешению посредством соглашения о новых демократических «правилах игры», а стремилась к победе по принципу «игры с нулевой суммой», – в конце концов, так и произошло в октябре 1993 года, когда Ельцин смог физически подавить своих противников. Впоследствии о каких-либо «соглашениях элит» как о механизме демократизации страны речи уже идти не могло, а многочисленные неформальные (а иногда и формальные) компромиссы различных сегментов элит представляли собой не более чем тактические сделки, то есть своего рода «картельные соглашения» по разделу политического рынка, предполагавшие включение тех или иных участников в состав «выигрышных коалиций». Хотя эти механизмы и играли довольно важную роль в поддержании статус-кво российского политического режима, но они не имели никакого отношения к демократизации, а во многом, напротив, препятствовали ей.
В-третьих, нравится ли это кому-либо или нет, международное влияние на политические процессы в постсоветской России было и остается весьма незначительным. И дело даже не только в том, что крупную по территории, населению, экономическому и военному потенциалу страну едва ли можно представить не то чтобы в роли зависимой от западных стран, но даже в качестве государства, проводящего внутриполитический курс под сильным внешним давлением. И не только в том, что политика западных стран, да и международных организаций (таких, как Международный валютный фонд) в отношении России даже в 1990-е годы, когда страна остро нуждалась в международной финансовой и экономической помощи, была достаточно противоречивой и непоследовательной [56]. Скорее, проблема в ином. На нормативном уровне образ той же Западной Европы как образца высокого уровня экономического развития и социальных гарантий был, да и, пожалуй, остается привлекательным для значительной части как российских элит, так и для российского общества в целом. Но если в период перестройки многим в нашей стране казалось, что для того, чтобы жить «как на Западе», достаточно будет лишь пройти через краткосрочный период реформ, то со временем, когда стало ясно, что преодоление разрыва – дело жизни не одного поколения, прежние иллюзии сменились глубоким разочарованием, сочетавшимся с многочисленными постимперскими комплексами, ярко проявившими себя в России после распада СССР. Хотя сколько-нибудь привлекательной альтернативы Западу как нормативному образцу в России за два десятилетия так и не возникло, сама мысль о том, что альтернативы будущего развития России сводятся к ее превращению либо в восточную провинцию Европы, либо в западную провинцию Китая [57], в нашей стране воспринимается с большим трудом. В результате отношение к привнесенным с Запада «правилам игры» в России на уровне повседневности напоминает «бунт на коленях» – даже самые горячие сторонники «особого пути» страны стремятся ездить на «Мерседесах» или, на худой конец, на «Ауди», пользоваться если не айфонами и айпадами от Apple, то хотя бы смартфонами от Samsung, и уж точно не прочь отправить своих детей на учебу в Гарвард или в Оксфорд. На уровне же политических институтов российские власти, особенно в 2000-е годы, по большей части осуществляли имитацию западных «правил игры», пытаясь закамуфлировать внешним сходством авторитарную природу парламента, избирательной и партийной систем, федерализма и ряда других институтов. Такая стратегия, которая отчасти носила вынужденный характер, до самого последнего времени поддерживала российский электоральный авторитаризм, хотя после парламентских выборов 2011 года она дала серьезный и непоправимый сбой.
52
Huntington S., The Third Wave: Democratization in the Late Twentieth Century. Norman, OK: University of Oklahoma Press, 1991. P. 174–180.
54
См.: Fish M.S. Democracy from Scratch: Opposition and Regime in the New Russian Revolution, Princeton: Princeton University Press, 1995; Urban M. et al, The Rebirth of Politics in Russia. Cambridge: Cambridge University Press, 1997.
55
См.: Robertson G. Strikes and Labor Organization in Hybrid Regimes // American Political Science Review, 2007, vol. 101, N4. P. 781–798.
57
См.: Травин Д. Модернизация общества и восточная угроза России // Пути модернизации: траектории, развилки, тупики / под ред. В. Гельмана, О. Маргания. СПб.: Издательство Европейского университета в Санкт-Петербурге, 2010, С. 111–150.