что он не пойдёт за ней, не найдёт, не будет страдать
и плакать,
что так будет легче для всех, а главное, для него.
каждый, кто любит другого – сам ему и топор, и плаха,
и голгофа, и рождество.
и вот она ходит и думает, как она его оттолкнула,
думает – больно моему щенку,
и полна её голова нездешнего гула,
и никуда не деть заполняющую тоску,
и думает она: больно ему, господи, больно моему другу,
никуда не деться от этих мыслей,
и вот три дня и три ночи ходит она по кругу,
и вот эти три дня и три ночи над ней нависли,
а потом она надевает пальто и шапку
и идёт во вьюгу искать щенка,
трогает зима её липкой лапкой,
нависают над ней облака,
и пока она ищет, всё она думает, как там
больно щенку, ну зачем же я так, ну черт,
а когда находит, то видит, что не больно ему ни капли,
потому что всем своим щенячьим тельцем он мёртв.
а если это правда, если всё это – люди,
убивающие друг друга то злостью, то ленью,
а если все убивают тех, кого любят,
то дайте мне другую вселенную.
ПЕСЕНКА ДЛЯ ЖУРАВЛЁВА
Я жил свои двадцать пять, и я не знал ни черта,
хотя и нашёл работу, и даже завёл кота,
я пил и искал; я понял, что всё это ни о чём,
когда я однажды вечером стал ключом.
И руки мои застыли навеки, искривлены,
я видел в замочной скважине солнце чужой страны,
моя голова серебряна, и ног моих больше нет,
но в чёрной декабрьской скважине брезжит свет.
Чёрный поезд,
и на пальце звенят ключи.
Нож на пояс,
да по дереву постучи,
в подворотню,
в чёрный дом уходи скорей.
В мире сотни
не открытых ещё дверей.
И мир за каждою дверью светел был и велик,
и я хотел говорить, но мой замолчал язык,
и не было даже слов – попробуй, не задохнись, –
но тело моё звенело, летя по ступенькам вниз.
И если ты здесь – послушай, послушай, как я пою,
и как отражают стены невзрачную песню мою,
беги за мною по лестнице, с фонариком ли, свечой,
и слушай меня, и может, ты тоже станешь ключом.
Это просто:
слушай песни железный звон,
будь блокпостом,
часовым четырёх сторон,
собирайся,
свет и газ, давай, отключи,
нож на пояс,
да на пальце звенят ключи…
В этой деревне рвано, черно и голо,
теряются звуки, ломается голос,
мир закончился; вместо него – темнота и холод,
мор,
война,
смерть,
голод.
Пап, – говорит его сын, – а ведь ты же был звонарём,
позвони ещё до того, как мы все умрём,
вытянемся под заснежившим декабрём;
папа, мне скучно без музыки.
Холоден дом,
тараканы скребут по углам; говорили верно:
эти переживут, блин, любую скверну.
Ветер гуляет в деревне,
мучает жажда,
он достаёт заначку, глотает дважды,
ключ достаёт из ящика – и идёт,
чёрною площадью, прямо под новый год,
лестница криво дёргается из-под ног,
дёргает левый бок.
Там, наверху, мороз, гуляют ветра,
там, наверху, ему шепчут: пора, пора,
там говорят: у каждого есть свой срок,
армагеддон, конец любой из дорог;
эй, – говорят, – спускайся и доживай,
ты не волнуйся: потом заберут в рай.
Он усмехается, фляга в руках дрожит,
думает, что не больно хочется жить,
эти, над ухом, – а чёрт их, а кто они,
думает, что на востоке уже огни,
сын попросил в последний раз позвонить.
Тяжко верёвка дёргается из рук.
И начинается звук.
Звук наполняет деревню, реку, леса,
вдруг различаются вздохи и голоса,
и на востоке – светлая полоса.
Если армагеддон – ты не то готовь:
видишь, верёвка руки стирает в кровь,
видишь, как рвётся дыхание по живому.
Мир открывается новому звуку,
новому слову.
АРМАГЕДОНИЗМ
* * *
минус двадцать пять, мёрзлая вода,
если это конец – то он навсегда,
не настанет утро, не придёт рождество,
господи, нет больше у меня ничего,