Какое это любопытное зрелище, сударыня, — Мадрид, спешащий на корриду! Город напоминал поток, выступивший из берегов и покатившийся по склону. Души, описанные Данте, преодолевшие страшный порог Ада и подгоняемые ветром, как кружащиеся листья, не неслись с такой быстротой и неистовством, как эта толпа, разрывавшаяся прежде между столькими представлениями и опаздывающая теперь, подобно нам, на свое любимое зрелище. Вся улица Алькала, такая же широкая, как наши Елисейские поля, и заканчивающаяся воротами, почти такими же гигантскими, как наша триумфальная арка Звезды, была похожа на ниву из мужчин и женщин, теснящихся, как колосья пшеницы в поле, и наклоненных в одну и ту же сторону неукротимым ветром любопытства.
Для этого великого дня были извлечены из сараев кареты, которые в наше время можно увидеть только на картинах Ван дер Мейлена, и шарабаны, которых нельзя увидеть нигде. Рядом с колесами карет, среди потока людей, ехали верхом, чудесным образом никого не задевая, крестьяне из окрестностей Мадрида, с карабином у ленчика седла и с таким свирепым видом, словно речь шла о том, чтобы захватить силой места в цирке, а не заплатить за них. Вдобавок, среди этого столпотворения пешеходов в пестрых одеждах, громоздких карет, шарабанов с огромными колесами, всадников на андалусских лошадях вдруг пронесся с необычайной быстротой омнибус, нагруженный таким количеством любопытных, какое только могло поместиться внутри него и на его империале, и прокладывающий себе путь в людском потоке, словно Левиафан, бороздящий море.
Мы остановили проезжавшую карету, где было пока всего четыре пассажира. Кинув два дуро кучеру, который сначала пытался воспротивиться нашему нашествию, не понимая, сколько выгоды оно ему сулит, а потом, придя в восторг от нашей щедрости, затолкал нас в свой экипаж, как булочник впихивает в печь шесть хлебов, и закричал, обращаясь к сидящим внутри пассажирам: «Подвиньтесь! Подвиньтесь!» Одни так и остались стоять, подпирая плечами дно империала, словно Атлант, подпирающий небесный свод; другие примостились на коленях снисходительных соседей, а кто-то сумел втиснуться, словно пыточный клин, между чужими бедрами, причем все это происходило, пока карета неслась бешеным галопом; но так уж было установлено в этот день, что никто не чувствовал ни ударов, ни нажима, озабоченный только одним — лишь бы добраться вовремя, пусть хоть перемолотым, разбитым, раздробленным.
Подъехав к воротам Алькала, наш экипаж остановился примерно в тридцати шагах от огромного сооружения, напоминающего по форме невысокий пирог. Мы соскочили на землю, и, когда последний из нас был еще в воздухе, кучер снова пустил в галоп двух своих мулов, явно охваченных общей лихорадкой, и помчался за следующей партией зрителей. Мы ускорили шаги. Прежде чем войти в цирк, я собирался осмотреть часовню, где служат погребальную мессу, лекарню с двумя врачами и ризницу со священником: врачи готовы оказывать помощь раненым, священник — исповедовать умирающих; но у нас не оставалось времени, ибо послышались звуки фанфар, возвещающие о том, что альгвасил уже бросил цирковому служителю ключ от загона с быками. Мы взяли билеты, устремились в широкую дверь и с замиранием сердца, всегда ощущаемым в предчувствии неведомого и жуткого зрелища, поднялись по лестнице в галерею.
Сударыня, мне сейчас сделали замечание, что скоро уже семь часов и я должен облачиться во фрак. Дело в том, что вчера господин герцог де Риансарес проявил любезность и пригласил меня на торжественную церемонию в дворцовую часовню, а сегодня утром я получил письмо от г-на Брессона, повторяющее это приглашение. Итак, завтра или сегодня ночью я расскажу Вам о корриде.
VII
Мадрид, 12 октября, вечер.
Мы живем в таком вихре, сударыня, что вот уже сорок восемь часов прошло, как я не беседовал с Вами. Надо сказать, что эти сорок восемь часов пронеслись как один нескончаемый мираж, и потому я не то что бы видел, а скорее мне чудилось, что я вижу празднества, иллюминации, бои быков, танцы; все это пронеслось с такой быстротой, с какой появляются и исчезают декорации по свистку театрального машиниста.
Вы, сударыня, оставили нас в ту минуту, когда, стиснутые со всех сторон, подталкиваемые сзади, натыкаясь на тех, кто шел впереди, мы пробирались по идущему вверх коридору новоявленной вавилонской башни, именуемой цирком. В конце коридора мы увидели свет.
Мы остановились — пораженные, ослепленные, потрясенные. Тот, кто не видел огненной Испании, не знает, что такое солнце; тот, кто не слышал рева цирка, не знает, что такое шум.
Представьте себе амфитеатр наподобие Ипподрома, но не на пятнадцать тысяч человек, а на двадцать тысяч, расположившихся на скамьях подороже или подешевле, в зависимости от того, билеты на какие места они предъявили: в тени, частично в тени и частично на солнце, полностью на солнце. Тем зрителям, кто располагает билетами последней категории, приходится, как Вы хорошо понимаете, на протяжении всего зрелища испытывать безжалостный солнечный жар. Те, у кого места, где бывает и тень, и солнце, в течение какого-то времени, благодаря суточному вращению земли, защищены от палящих солнечных лучей. И наконец, те, кто купил билеты на места в тени, с начала и до конца зрелища укрыты от солнца. Разумеется, наши места были в тени.
Первым нашим порывом, когда мы вступили в этот огненный круг, было желание броситься в страхе назад. Никогда в жизни нам не приходилось видеть, да еще в сопровождении подобных криков, колыхание такого количества зонтов от дождя, солнечных зонтов, вееров и платков. Вот что представляла собой арена, когда мы вошли в цирк. Мы находились точно напротив двери загона для быков. Служитель цирка, который только что получил из рук альгвасила ключи от этой двери, разукрашенной лентами, подошел к ней; слева от этой двери, из которой вот-вот должен был выйти бык, замерли, сидя в своих арабских седлах, три пикадора с копьями наперевес. Остальные члены квадрильи, то есть чуло, бандерильеро и тореадор, держались справа от двери, разбросанные по арене, словно стоящие в боевом порядке пешки на шахматной доске.
Скажем сначала, кто такие пикадоры, чуло, бандерильеро и тореадор, а затем попытаемся сделать зримой для наших читателей сцену, на которой они действуют. Пикадор, подвергающийся, по нашему мнению, наибольшей опасности, — это человек верхом на лошади, который с копьем в руках ждет нападения быка. Его копье не настоящее оружие, а скорее жало. Железный наконечник этого копья имеет высоту, позволяющую лишь проткнуть шкуру животного; другими словами, рана, наносимая пикадором, может иметь только одно следствие: ярость быка усиливается и человек и лошадь подвергаются атаке быка, тем более свирепой, чем острее испытываемая им боль. Пикадору грозят две опасности — его может проткнуть рогами бык и растоптать собственная лошадь. О копье, его наступательном оружии, мы уже говорили; защитой же ему служат подбитые железом доспехи для ног, доходящие до середины бедра и покрытые сверху кожаными штанами.
Чудо — это те, кто, размахивая своими зелеными, голубыми или желтыми плащами перед глазами быка, готового обрушить свою ярость на выбитого из седла пикадора или опрокинутую лошадь, отвлекает на себя его внимание. Задача бандерильеро — не дать остыть ярости животного. В ту минуту, когда растерявшийся, ослепленный, утомленный бык крутится на месте, они втыкают ему в оба плеча бандерильи — коротенькие палочки, украшенные разноцветной разрезанной бумагой, наподобие той, какую цепляют дети на хвост воздушного змея. Вонзающееся острие бандерильи загнуто в форме рыболовного крючка.
Тореадор — это король сцены: цирк принадлежит ему; он генерал, который управляет всей битвой, командир, жесту которого беспрекословно подчиняется каждый; даже бык, и тот, неосознанно покоряется его власти; с помощью чуло тореадор ведет быка куда хочет, и, когда наступает минута последнего сражения между ними, оно происходит на том месте, которое выбрал он сам, оставляя за собой все преимущества света и тени, и именно там, сраженный смертельным ударом грозной spada[15], бык издыхает у его ног. И если возлюбленная тореадора находится в цирке, то быку предстоит погибнуть на той части арены, какая располагается ближе всего к ней.