Дверь в дом Контрераса стояла открытой.
Не успел я добежать до второго этажа, как услышал страшный шум, исходивший откуда-то сверху. Я помчался наверх, перепрыгивая через ступени, оттолкнул двух или трех человек, вышедших из своих комнат, чтобы узнать, откуда доносится этот грохот, и, взлетев на какой-то чердак, увидел, что Александр и Маке вступили в схватку с тремя людьми. Двое из этих трех были вооружены стульями, а третий держал тонкий острый клинок, напоминавший по виду кинжал. Ах, сударыня, Вам, так же как и всем моим знакомым, известно, что я не обделен физической силой! Это дарование, столь ценимое первобытными народами, которым приходится сражаться с чудовищами, становится порой весьма опасной способностью в глазах цивилизованных народов, которым надлежит действовать под защитой госпожи Юстиции. Забыв, что я составляю одну тридцатидвухмиллионную часть цивилизованного народа, я схватил за шиворот двоих — человека со стулом и человека с клинком — и стиснул их. Надо думать, стиснул я их довольно сильно, ибо один выпустил из рук клинок, а второй — стул. Вероятно, после этого я должен был последовать их примеру и выпустить из рук их самих, но, признаюсь, такая мысль не пришла мне в голову. Александр прижал коленом грудь третьего. Маке бросился к лестничному проему навстречу другим обитателям дома Контрераса, которые, похоже, были настроены оказать помощь своим соотечественникам. Но, к несчастью для этих отважных помощников, все остальные члены французской колонии, за исключением Кутюрье, уже заполнили дом и защищали низ лестницы, в то время как Маке охранял ее верх.
У входной двери какая-то старуха кричала во все горло об убийствах и убийцах, созывая толпу, начавшую перетекать с площади во двор. Проскользнув среди всех этих возбужденных людей, Дебароль добрался до нас. Друзья предлагали с честью отступить, указывая, что через пять минут это сделать будет уже трудно, а через десять — невозможно. Мы пошли на полюбовное соглашение с нашими тремя метателями камней: Александр снял колено с груди одного, я разжал пальцы, державшие двух других, и было условлено, что они ни жестом, ни знаком, ни криком не попытаются воспрепятствовать нашему отступлению. Мы подобрали в качестве вещественных доказательств кирпич с отбитыми углами и напильник, красные зубцы которого сохранили следы кирпича, разбитого с его помощью, и спустились вниз. Жители дома расступились перед нами, а кто-то из них даже приветствовал нас.
Внизу мы обнаружили стражу и коррехидора. Собравшаяся толпа хором обвиняла нас в том, что мы ворвались в мирный дом прикончить трех парней, спокойно спавших на чердаке. Чем неправдоподобнее выглядело обвинение, тем больше оснований было опасаться, что ему поверят. Мы в свою очередь изложили факты, предъявили кирпич с отбитыми углами и прекрасно соответствующий ему брошенный обломок, показали изобличающий наших противников напильник, а сверх всего — окровавленную щеку Александра, более чем что-либо другое свидетельствующую в нашу пользу. Коррехидор Гранады оказался таким же справедливым, как и алькальд Аранхуэса. Слава испанским судьям!
Он объявил нас виновными во вторжении в дом Контрераса, но главную вину возложил на тех, кто беспричинно напал на нас и тем самым спровоцировал его. Кроме того, он заявил, что будет проведено расследование, и предложил нам идти к себе и ждать его итогов. Дважды повторять это предложение ему не потребовалось. Стражники открыли нам дверь со двора, и мы вышли. Чтобы добраться до дома Кутюрье, надо было всего лишь пересечь улицу, но на ней собралась толпа человек в триста. Все гневно смотрели на нас и злобно скрежетали зубами. Заложив руки в карманы, мы направились к дому. Я возглавлял шествие, Дебароль его замыкал.
Мы достигли двери дома Кутюрье, и угрозы в наш адрес, молчаливые и прозвучавшие, так и остались угрозами. Дверь распахнулась и закрылась за нами. Цыгане, находившиеся на террасе, за это время не сдвинулись с места. Бедняги отлично понимали, что к ним не станут относиться с таким же уважением, как к нам, иностранцам, и они вследствие этих событий вполне могут стать козлами отпущения.
Мы вновь принялись за работу, словно ничего и не произошло. Однако до нас по-прежнему доносился ропот собравшейся на улице толпы. Через четверть часа нам объявили о приходе г-на Монастерио.
Господин Монастерио — это глава гранадской полиции.
Мы с беспокойством встретили вошедшего, но сразу же успокоились. Господин Монастерио повел себя по отношению к нам совершенно непредвзято: он нас выслушал, все понял и пообещал способствовать справедливому решению. К тому же на простынях остались следы от брошенных в нас камней, и направление их полета говорило само за себя. Глава полиции попросил нас об одном — во избежание какого-нибудь нового столкновения не выходить на улицу, пока толпа не разойдется.
Часа в три площадь почти опустела. Мы вышли и добрались до Калле дель Силенсьо. Наши комнаты оказались заполнены escribanos[42], которые наперегонки строчили какие-то бумаги и, едва мы попросили их удалиться, разлетелись словно стая ворон, за исключением одного человека, заявившего, что он имеет право остаться.
Прощайте, сударыня, благодарение Богу, на сегодня хватит! Завтра, если господа из полиции, коррехидор и писари предоставят нам время, я опишу Вам продолжение этой трагической истории.
XXI
Гранада, 29 октября.
Возможно, Вы помните, сударыня, что, за исключением нашего отступления, которое я осмелюсь сравнить со знаменитым отступлением десяти тысяч греков, никакой развязки история с террасой в Гранаде не имела. Я уже описывал Вам тревоги нашего бедного Кутюрье, поспешные визиты к нам сеньоров секретарей суда, а также их различные оценки ущерба, причиненного осколком красного кирпича левому глазу Александра. Наименее любезный из этих секретарей, но определенно самый изворотливый, водворился у нас вопреки нашему желанию и, я бы даже сказал, несмотря на наши угрозы; закрепившись на стуле, слившись в одно целое со столом, он что-то писал, писал, писал, а если прерывался, то лишь для того, чтобы, приподняв свои зеленые очки над глазами и водрузив их между отсутствующими бровями и желтоватыми волосами, в очередной раз повторить:
«Господа! Семья Контрерас виновна в правонарушении, предусмотренном рядом испанских законов. Если вы обратитесь с ходатайством к городским властям, правонарушителей, конечно, вряд ли отправят в тюрьму, но им не удастся избежать огромного штрафа, колоссальных убытков». И с мрачной учтивостью и зловещей улыбкой он добавлял: «Прекрасная тяжба, господа, прекрасная тяжба! Семья Контрерас будет вконец разорена за две недели!» — и вновь принимался что-то скрипуче строчить с бесперебойностью механизма.
Эти заверения, которые он давал с невозмутимостью и полнейшей убежденностью, заставляли нас трепетать с головы до ног; мы переглядывались с тайным желанием придушить сеньора секретаря, а из его тела, на вид самого горючего из всех, какие нам доводилось когда-либо видеть, устроить вместе со всеми его бумажками костер: право, то был самый быстрый способ покончить с этим делом!
Как Вы прекрасно понимаете, сударыня, нам было трудно свыкнуться с мыслью, что мы явились в Испанию, проехав по живописным горам Гипускуа, сероватым пескам обеих Кастилий, шафрановым равнинам Ла-Манчи, под кипарисами, гранатовыми деревьями и виноградными лозами Хенералифе, равно как и Альгамбры, по дивным долинам, где по руслу из звонкой гальки, меж окаймленных олеандрами берегов катит свои воды Хениль, — и все это для того, чтобы устроить тяжбу, пусть даже весьма успешную, с тремя гнусными молодчиками. Да и все посетители, зачастившие к нам сразу после нашего возвращения домой, — а они шли один за другим целый день — так вот, повторяю, все посетители настойчиво уговаривали нас отнестись к брошенному камню как к песчинке, а к швырнувшим его негодяям — как к расшалившимся ангелочкам.
А теперь, сударыня, подумайте о том, что Гранада — самый прекрасный край на свете; подумайте о том, что здесь днем вдыхаешь все те ароматы, какими солнце заставляет благоухать апельсиновые деревья, фиалки, розы и вечно зеленый и цветущий жасмин, а ночью — всю ту прохладу, какую лазурное небо, усеянное мириадами звезд, может отряхнуть на землю; о том, что на каждом шагу ты теряешься здесь в аллеях самшита, мастиковых деревьев и смоковниц, сквозь ветви которых тебе чудится улыбающийся лик Господа, благословившего эту прекрасную страну; о том, что если смотришь на Гранаду с террасы Хенералифе, то слева видишь медно-красные башни замка, оплаканного Боабдилом; справа — Альбайсин и логовища цыган, затерявшиеся среди алоэ и кактусов; прямо перед собой — зеленую благоухающую долину, протянувшуюся до синеватого горизонта в полукруге горной цепи, которой ревнивый Господь, словно крепостной стеной, окружил город, получивший от его обитателей не только имя самого сладкого плода, но и его форму; и, наконец, позади себя — Сьерра-Неваду — огромную гранитную крепость с зубцами из матового и полированного серебра. Мы мечтали обо всех этих чудесах, прежде чем увидеть их, а увидев, восхитились ими. Подумайте о том, что, когда вечер окутывает дымкой поэтичную Гранаду, нам остаются еще беззаботные прогулки по уснувшему городу, театр, сверкающий блеском национальной сцены, и удовольствие, выйдя из театра, затеряться в таинственных улочках, где подле кротких и снисходительных мадонн горят благовонные свечи, — словом, право восхитительно отдохнуть ночью после проведенного в безделье дня. И вот, вообразите только, сударыня, что какой-то злобный писарь одним взмахом своего вороньего пера уничтожает все это счастье! Нам предлагают тяжбу, прекрасную тяжбу, замечательную тяжбу! Представьте себе, как Ваши бедные друзья-путешественники, которым так удобно в их дорожных куртках, облачились в черные сюртуки, чтобы отправиться к судьям; представьте Вашего покорного слугу в сопровождении переводчика Дебароля, вынужденного на время расстаться со своим карабином, — повторяю, представьте Вашего покорного слугу, заботящегося о поддержании своего отцовского права и своего достоинства посла! Вы видите, как г-н Дюма-hijo[43] в своем качестве живого свидетельства поддерживает под левым веком свежесть той радуги, какая обычно расцветает на ушибленной скуле? Вы видите, как Маке корпит над копиями документов и жалоб; как Жиро снимает планы обеих террас, а Буланже, держа в руках ленту землемера, измеряет параболу, которую описал обломок гранадского кирпича, начавший свой полет от руки испанца и закончивший его у глазной впадины француза?