«Генеральный секретарь американской литературы» был не только губителем, но и делателем репутаций, открывателем новых имен в отечественной литературе (своим успехом у публики ему во многом были обязаны такие писатели, как Хемингуэй, Дос Пассос и Скотт Фицджеральд); благодаря его советам, его хлопотам, его связям в издательствах и журналах перед никому не известным русским автором открылась дорога в мир большой литературы: художественные произведения и переводы Набокова стали печатать в ведущих американских журналах: «Атлантик», «Нью рипаблик», «Нью-Йоркер». Уилсон выступил не только в качестве внутреннего рецензента и редактора, тактично исправлявшего стилистические погрешности в первых англоязычных творениях Набокова (которые тот поначалу охотно представлял ему на суд), но и в роли своеобразного литературного импресарио: пристраивал рукописи, знакомил с издателями, защищал от мелочных придирок редакторов «Нью-Йоркера», пекущихся об интеллектуальном комфорте «среднего читателя» и оправдывающих свое существование топорной правкой набоковских текстов. Так, например, 12 ноября 1947 года он послал сердитое письмо литературному редактору «Нью-Йоркера» Кэтрин Уайт, в котором возмущался тем, как ее коллеги обошлись с набоковским рассказом «Знаки и символы»: «Ума не приложу, как кто-то может не понять рассказа, подобно вашим редакторам, или возражать против отдельных подробностей; а тот факт, что по их поводу возникли сомнения, наводит на мысль о поистине тревожном состоянии: редакторском ступоре. Если редакция „Нью-Йоркера“ будет утверждать, что рассказ написан как пародия, я рассержусь точно так же, как, по твоим словам, рассердился Набоков (удивляюсь, что он до сих пор никого не вызвал на дуэль). <…> Ужасно, что рассказ Набокова, такой тонкий и ясный, в глазах редакторов „Нью-Йоркера“ превратился в заумный психиатрический опус. (Как могут они заявлять о том, что рассказ грешит литературщиной?) Он может показаться таким по сравнению с теми бессмысленными и пустоватыми анекдотами, которые выходят из-под механического пресса „Нью-Йоркера“ и о которых читатель забывает две минуты спустя после прочтения».[12]
Разумеется, не стоит закрывать глаза и на серьезные расхождения между новыми друзьями, которые выявились почти сразу же после знакомства и постепенно, исподволь стали подтачивать их дружескую идиллию.
«Большевизан» Уилсон, несмотря на антипатию к Сталину, еще не изживший многие розовые иллюзии,[13] и стойкий антикоммунист Набоков не могли не разойтись на политической почве. Поводом стала уилсоновская книга «К Финляндскому вокзалу», не свободная от сентиментальной идеализации Ленина и «старых большевиков». Одолев ее, Набоков отправил автору пространное письмо (по сути, отповедь), в котором попытался разрушить розовый «Замок Эдмунда» и покусился на святая святых всех западных «левых»: светлый лик вождя мирового пролетариата и его учение: «…Чудовищный парадокс ленинизма заключается в том, что эти материалисты считали возможным пожертвовать жизнью миллионов конкретных людей ради гипотетических миллионов, которые когда-нибудь будут счастливы».[14]
Вежливые возражения и оправдания Уилсона (в письме от 19 декабря 1940 года): мол, к Ленину Набоков пристрастен, поскольку видит в нем только чудовище, а не человека; в изображении Ленина «я пытался уйти от официальных стереотипов» и опирался на надежные источники: семейные мемуары, сочинения Троцкого, воспоминания Горького и Клары Цеткин — и вообще, «я не верю, что Горький, столь серьезно расходясь во мнениях с Лениным, мог бы дружить с человеком, которого Вы себе воображаете»,[15] — эти и другие, по выражению Бориса Парамонова, «благоглупости высокопросвещенного западного интеллектуала» (например, уверенность в том, что Ленин был «великодушным гуманистом, свободолюбивым демократом и чутким критиком литературы и искусства») еще больше раззадоривали «аполитичного» Набокова и провоцировали его на новые публицистические атаки и разоблачения.
Помимо расхождений в политических вопросах, у корреспондентов все чаще стали выявляться противоположные взгляды на литературу и искусство. Уилсону, видевшему в литературе прежде всего «наиболее важное свидетельство человеческих дерзаний и борьбы», претил догматичный эстетизм Набокова, твердо убежденного в том, «что значимо в литературе только одно: (более или менее иррациональное) shamanstvo книги», что «хороший писатель — это в первую очередь шаман, волшебник». Постепенно выяснилось, что добровольному импресарио и литературному агенту, так помогавшему «дорогому Володе» освоиться в литературном мире Америки, не пришлись по душе многие его творения. Да, ему понравились «Истинная жизнь Себастьяна Найта», и, с оговорками, «Николай Гоголь», и англоязычная версия «Камеры обскуры» «Смех во тьме» (как позже — «Пнин» и «Убедительное доказательство»); однако он не оценил по достоинству один из лучших русскоязычных романов Набокова «Отчаяние» и не осилил «Приглашение на казнь», как и другой набоковский шедевр: «Дар». Первый американский роман Набокова «Под знаком незаконнорожденных» его и вовсе разочаровал, о чем он честно написал в пространном письме, представляющем собой въедливую рецензию (надо полагать, она уязвила самолюбие автора).
12
Е. Wilson/ Letters on Literature and Politics, 1912–1972. - N. Y.: Farrar, Straus and Giroux, 1977, pp. 409–410.
13
Неслучайно он негативно отозвался о публицистической книге «Возвращение из СССР» Андре Жида, чей разоблачительный пафос объяснял типичной для писателя «извращенностью и злобой» (Nation, 1937, vol. 145, November 13, p. 531).
15
The Nabokov — Wilson Letters / Ed. by Simon Karlinsky. — N. Y.: Harper & Row, 1979, p. 40. По остроумному замечанию Саймона Карлинского, уилсоновская аргументация равнозначна тому, как если бы историк христианства утверждал, что его суждения базируются на проверенных фактах, поскольку все сведения получены прямо из Ватикана (Ibid., p. 15).