Привет вам обоим от нас обоих.
В.
№ 25 Уэст, 43-я стрит
26 марта 1951
Дорогой Володя,
Голланц — человек довольно умный, в книгах разбирается и печатает только то, во что верит; но издательство у него небольшое, поэтому много денег он тебе не даст. «Синий огонечек» он выпускает, но от другой моей книги отказался: на моих условиях он ее печатать не захотел, пришлось искать другого издателя.
Про твою академическую награду я ничего не знал и очень рад, что она досталась тебе. Несколько лет назад меня выбрали в Академию, но я отказался: там сидят сплошные посредственности. Хорошо в этой академии только одно: время от времени они дают деньги писателям. Возможно, дать тебе премию их надоумил Аллен Тейт — последнее время он очень активен. Не терпится поскорей увидеть номер «Лайфа» с фотографиями Набокова, за ловлей бабочек. Ужасно рад, что ты возвращаешься обратно в Кембридж.
Моя пьеса сейчас репетируется; премьера — 18 апреля.
Да, с жадностью, за один день, проглотил «УД» [ «Убедительное доказательство». — А. Л.]. В «Классиках и рекламе»[190] я не изменил того, что написал в 1944 году, — что твой английский мало в чем уступает английскому языку Конрада. Исправлять уже сказанное мне не хотелось, и я оставил все как было. Английский язык «УД» по меньшей мере не хуже конрадовского, а в чем-то и несравненно лучше. Думаю, придирчивая — под мелкую гребенку — стилистическая правка (временами возмутительно глупая) редакторов «Нью-Йоркера» пошла тебе на пользу. Я обратил внимание лишь на два предложения, которые показались мне по крайней мере сомнительными. Но со времени «Незаконнорожденных» твой язык, безусловно, стал не в пример более изящным и гибким. В этой книге твои симпатии старому режиму не кажутся мне, как это бывало в иных случаях, такими уж преувеличенными.
Привет Вере и Дмитрию.
ЭУ.
802 Е. Сенека-стрит
Итака, Нью-Йорк
13 июня 1951
Дорогой Кролик,
<…> мне надоело, что мои книги погружены в тишину,{235} как бриллианты в вату. Безумный энтузиазм, коим преисполнены письма ко мне частных лиц, до смешного несопоставим с полным отсутствием интереса, который проявляют к моим книгам мои глупые и неумелые издатели. И они такие обидчивые, эти издатели. После того как я со всей откровенностью высказал «Харперу и Харперу» свое суждение об идиотской рекламе, которую они состряпали к «Убедительному доказательству», они совершенно ко мне переменились и теперь с патологическим удовольствием мою книгу замалчивают. В результате моего гордого, безразличного и даже презрительного отношения к fata[191] моих творений, доблесть и честность в конечном счете так и не взяли верх над посредственностью и мелкотравчатостью. Напротив, я совершенно dèche,[192] погряз в финансовых проблемах, не могу избавиться от тяжкого и постылого (к тому же скверно оплачиваемого) академического рабства и т. д. «Нью-Йоркер» отказывается печатать лучший рассказ из всех, мною написанных,{236} то же, что я пишу сейчас, наверняка будет отвергнуто всеми журналами без исключения. Но впредь je vais me trémousser,[193] буду деловит и хитер, буду посылать свои книги критикам, буду вписывать в контракты с издателями специальные пункты, согласно которым им придется раскошелиться на рекламу моих книг.
Мы складываем вещи: осенью у нас будет другой дом, поменьше, но удобнее. Отправляемся на запад в двадцатых числах сего месяца и, возможно, проведем июль поблизости от Теллурайда, на юго-западе Колорадо, где я собираюсь на природе изучить бабочку, которую описал в лаборатории. Беру с собой подробные записи, имеющие отношение к роману, который, сумей я полностью на нем сосредоточиться, был бы через год закончен. <…>
Твой
В.
623, Хайленд-роуд
Итака
Первые числа сентября 1951 года
Дорогой Кролик,
я болен. Врачи говорят, что у меня нечто вроде солнечного удара. Ситуация идиотская: два месяца изо дня в день карабкаться по горам в Роки-маунтинз, без рубашки, в одних шортах — и рухнуть под вялыми лучами нью-йоркского солнца на подстриженном газоне. Высокая температура, боль в висках, бессонница и нескончаемый, великолепный и совершенно образцовый беспорядок в мыслях и фантазиях. <…>
В Гарварде зарплату мне будут платить вполне пристойную; помимо двух русских курсов, мне дают еще европейский роман (от Сервантеса до Флобера). Нынешние же мои обстоятельства хуже некуда, и это притом, что весной я взял у Романа в долг тысячу долларов. Нет ни одного журнала, который счел бы возможным напечатать или хотя бы понять (это относится и к «Нью-Йоркеру») мой последний рассказ, и коль скоро у меня нет ни малейшего желания идти навстречу «широкому читателю», мне предстоит оставаться в сфере, которую дураки называют «экспериментальной» литературой, со всеми вытекающими отсюда последствиями. Здесь мне не доплачивают самым нелепым и оскорбительным образом. Люблю жаловаться — потому все это тебе и выкладываю.
191
Обыгрывается латинское выражение «Habent sua fata libelli» — «Книги имеют свою судьбу».