-- Пускай Влас Ильич подслушивал, кто к нему с чем приходил, от этого в него сильнее верили и исцелялись, а все же было к кому прийти и свою душу открыть, и свое горе выплакать! -- говорила убежденно моя крестная бабушке Анне, а теперь вот пустое место стало, и не к кому пойти, и некому внушение сделать. А народ и без того в пьянство ударился, и некому ему укороту дать. А я вижу и твой-то Петра Кузьмич (это мой отец) еще больше зашибать стал. От Власа Ильича никому худого не было, а польза была великая: того устрашит Божьим гневом, того помирит с семейными, того травками излечит.
Бабушка соглашалась с этими доводами и очень жалела Власа Ильича, и страшно осуждала ту старуху, которая протянула язык с его разоблачением:
28
-- Словно кто ее за язык тянул, дуру старую, знала бы одна да и помалкивала!
А после Власа Ильича мужики, правда, как с цепи сорвались и стали еще больше пьянствовать, тем более что еще до смерти Власа умер старый священник, Михаил Семенович Татевский, которого я смутно помнил, -- прихожане его боялись и уважали, а тут после него появлялись священники "набеглые", на короткий срок, и тоже пьющие, которые никаким авторитетом не пользовались и пили вместе с мужиками на всех праздниках и похоронках. А в особенности таким пьющим был Федор Иванович, который приходил в нашу избу к отцу, садился где попало, доставал полбутылку и пил вместе с отцом, а потом давал денег и снова посылал его за водкой. Бабы чуть не в глаза бранили этого попа, а мужики его уважали за простоту, за то, что он не гнушался мужиков и водил с ними компанию, и только посмеивались на жалобы баб.
Так же и мой отец, и крестный Зубаков, будучи большими друзьями и по выпивке и по церковному пению, возмущались на покойного Власа и его разоблачение в прозорливости учитывали для себя в лишнее оправдание своей выпивки. Крестный так и говорил отцу:
-- Мы не монахи и не учители, мы на своих духовных отцов смотрим. Они пьют по рюмочке, а нам можно по стакашку; они по стакашку, а нам на двоих и бутылочку можно... Нам все простится. Мы народ не обманываем, ни как Влас, а за свои трудовые выпиваем... А Влас Ильич все-таки подгадил...
Отец соглашался и, как более начитанный, приводил даже цитаты из послания апостола Павла о том, что "вино веселит сердце человека".
-- А Влас тоже чудачил, -- говорил он тут же, -- и пил по ночам, и за бабами бегал, а еще святой!
После Власа, само собой, авторитет учительства перешел к Филимону Архипычу. Но этот был бродячим нищим и не имел оседлости, а потому-то так интересовались его появлением в деревне.
Когда мне было годов пять, к матери пришла доживать свой век ее мать, а наша бабушка Макрина, с которой почему то мы особенно не ладили: она гонялась за нами, а я залезал от ней на дерево и оттуда дразнил ее языком. Приблизительно в это же время (то есть до школы) я ходил ночевать к другой бабушке, Анне (матери отца), жившей с ними рядом одинокой бобылкой. Где ее были родные -- я не помню. Она, после попа и дьячка, первая в деревне имела самовар и пила чай из разных собранных ею цветов и трав,
29
и когда она давала мне этого чаю с кусочком сахара, я об этом на другой день хвалился перед всеми ребятами деревни и считал себя гораздо счастливее и выше их. Вечерами она залезала на печку, а я пускал на столе волчки, сделанные ею мне из старых шпулек, а когда я засыпал, она меня любовно укладывала в постель, а сама становилась на колени и усердно молилась Богу. Я до сих пор помню тех угодников, которых она призывала в молитве. Тут был Макарий Египетский, Антоний Великий, Симеон Столпник, Митрофаний Воронежский, Зосима и Савватий -- Соловецкие чудотворцы, все сорок мучеников и много других. Не меньше было и Богородиц, с Неопалимой Купины до Казанской. О, эти часы бабушкиной молитвы были для меня лучшими часами моего детства, в которые я научался тому смирению и признанию своего ничтожества и греховности перед неведомой нам силой, или тайной жизни и смерти, которые так необходимы человеку во всю его последующую жизнь, способствуя ему развивать в себе искру Божию и бороться с окружающими нас злом и злословием. "Бездна улицы", со всей срамотой, пьянством и нищетой, потом прошла мимо меня и почти не коснулась своей тлетворной заразой и пустотой. И хоть впоследствии я отпал от православия (разумеется, внешнего), но вот перед этими бабушкиными молитвами благоговею всегда и с любовью их вспоминаю.
Я совсем не помню и не знаю даже по рассказам прошлого этой бабушки и не могу судить: была ли она великая грешница и отмаливала свои грехи, или была по природе такая богобоязненная и утешала себя молитвами в своей старости и одиночестве? Молчит земля, в которой лежат ее кости, и некому рассказать о ее жизни и упованиях. Только и слышал от посторонних старух, что ее муж, а мой дед, Кузьма Сысоич, был в свое время церковным старостой, и, как редкое исключение, был немножко грамотный и не пил и не курил, за что и был в почете у самого барина Дьякова, о котором уже сама бабушка много раз говорила моей матери, что "барин был человек незрячий и добросовестный, и сам не обижал понапрасну своих крестьян, и другим помещикам не давал их в обиду". Но отчего этот мой дед рано умер, я тоже не знаю. Оставшись еще не старой вдовой, бабушка свято блюла это вдовство, и я ни от кого из старух не слышал ее осуждения. Она-то меня еще маленьким научила молитвам и приучила ходить в церковь, к чему у меня и оставалась большая привязанность до самого совершеннолетия и военной службы. Жаль только, что жестокость последующих дней
30
революции уничтожила и самое кладбище и все дорогие могилы, в том числе и могилу моей бабушки. И теперь для всей нашей деревни уничтожена всякая связь со своим крепостным прошлым, даже в родных всем могилах.
С этой бабушкой я ходил в леса за грибами, и два раза мы пережили великий страх. В то время водилось еще много волков и змей, которых мы постоянно видели в оврагах и лесах. Возвращаясь с грибами, мы сидели с ней на опушке леса, на берегу оврага; и вдруг неожиданно на нас наскочили волки. Бабушка крикнула мне: "Ложись и не дыши!" И сама тотчас же притворилась мертвой. Я обмер со страха, но памяти не потерял и отлично чувствовал, как волки обнюхивали меня, а потом поляскали зубами, немножко повыли и пошли от нас по оврагу.
В другой раз, почти на этом же берегу, пониже и на густой траве, мы так же с ней отдыхали, готовясь идти до дому целых две версты. Бабушка дремала, а я сидя рвал цветы. Вдруг слышу страшное шипенье и вижу огромную гадюку, которая быстро не ползла, а как-то перекатывалась по траве, высоко подняв голову, и прямо на нас. Мы были так поражены, испуганы, что долго не решались вернуться за корзинками. И до и после этого случая мне приходилось много раз видеть и убивать змей, но никогда я больше не видел, чтобы змея нападала на человека, всегда она бежит от него и прячется в сухую листву и траву.
Кроме этих бабушек, у меня была и крестная мать Прасковья Михайловна, дьячиха, у которой было двое мальчиков, один уже учился в семинарии, а другой был мне сверстник, к которому я и ходил играть. Моя мать была к ним вхожа, приходила поплакаться на свою судьбу, а по зимам молотила цепом у них хлеб, а я так и совсем не выходил от них, пользуясь своим положением крестника. Здесь меня кормили, давали чаю, и я тогда же думал: вот кабы сделаться таким богатым, чтобы иметь свой хлеб, есть, сколько хочешь, картофеля и хоть один раз в день пить чай. У них было всегда много своего хлеба, а кроме того, дьячок с попом собирали четыре раза в год с крестьян пироги и по хлебу и дьячиха получала одну четвертую часть из сбора. Этими пирогами она часто помогала моей матери, чему мы очень радовались. Как дьячиха, моя крестная была привержена к церкви и православию и была нашей наставницей в делах веры. Она всегда набожно внушала нам страх Божий и приводила примеры божеских наказаний детей за непослушание родителям, в которых библейская легенда о медведице, растерзавшей детей за оскорбление пророка Елисея, была не на последнем месте. Все ее рассказы