физической возможности. Надо было для этого заниматься им не один день, а целую неделю и поневоле пришлось ограничиться только самым существенным и интересным. Зачитывались интересные показания учителя Радина, который подписал воззвание всей семьей с женой и дочерью, показания Трегубова с резкой критикой войны и затеявшего ее правительства.
-- Мы не затевали войны, -- вмешался Демидов, -- нас на это вызвали другие!
-- Хоть бы здесь-то, полковник, не говорили этой официальной неправды, -- сказал Булгаков. -- Ну кто же не знает того, что ни одно правительство не признается в этом и валит вину на других. Выходит, все правы, а виноваты солдаты, которых нужно искалечить и изранить, а за что -- нельзя понять.
Загорелся спор о причинах войны и Душан спросил:
-- Ну вы, полковник, скажите: почему было бы хуже России, если бы она не объявила мобилизации и не дала повода немцам к объявлению войны?
-- Вы забываете о нашей союзнице Сербии, -- резко подчеркнул Демидов, -- у нас были обязательства!
-- Но Сербии не сразу объявили войну, вперед требовали выдать убийц в Сараеве австрийского наследника, -- возразил Булгаков, -- почему наше правительство не заставило их подчиниться?
-- Это унизило бы честь и достоинство России перед другими государствами, -- сказал Демидов.
-- Но ведь такое понятие о чести -- ложное понятие, -- сказал я, -- вот против этого мы и протестуем. Честь -- это понятие отвлеченное, и оно не стоит одной человеческой жизни, а вы ради ней губите теперь миллионы. Самая великая честь -- спасать людей, а не губить их безвинно.
-- Под вашу мораль не подходит ни одна война, -- ответил он мне, -- если так рассуждать, нельзя бы было и воевать.
-- Да мы только об этом и говорим, полковник, что не надо воевать, -- возразил Булгаков, -- от войны, как от иного преступления, никому добра не бывает. Зачем воевать?
-- Ну, это философия, -- сказал Демидов, -- а мы живем не философией, а интересами дня и политики. Мы находимся в окружении других государств, которые непрочь расчленить Россию и разобрать по кускам. Мы не должны показывать нашим врагам своей слабости.
295
-- Кому показывать -- Бетман-Гольвегу, старику Францу Иосифу? -- переспросил Булгаков.
-- Всему миру, -- отрезал Демидов, -- на нас весь мир смотрит.
-- Это неверно, полковник, -- поправил Душан, -- по-вашему, весь мир хочет нашего разорения и смерти миллионам наших крестьян, а он вовсе этого не хочет и ниоткуда этого не видно, все это выдумки политиков, а народ всегда хочет только мира.
-- Может, по-вашему, это и выдумка, -- сказал Демидов, -- а только мы должны считаться с этими выдумками и вертеться как белка в колесе. И пока оно вертится -- никто остановиться не может. Были больше вас мудрецы, да ничего не поделали.
-- Мы хотели капелькой своей жалости подействовать на это колесо, а вы нас в тюрьму посадили, -- сказал любовно Сережа Попов, -- вы бы не мешали...
-- А вы думаете мне приятно вас в тюрьме держать? -- сказал Демидов, -- мы ведь тоже не звери, положение нас обязывает. Вы бы шли к немцу со своим воззванием, мы бы вам и на расходы дали.
-- Мы бы и к немцу пошли, да ведь вы же нас в тюрьме держите, -- сказал Сережа.
-- Кто к немцу хотел идти, тот не стал бы свои листки на телеграфных столбах в Туле расклеивать, -- возразил он Сереже сурово.
-- Но в общем вы неправы, полковник, -- сказал Булгаков. -- Наше обращение могло быть международным, а вы ему помешали. Мы обращались не к русским солдатам, а ко всем людям-братьям, носящим христианские имена. Вам же известно, что оно уже проникло за границу и было напечатано в Чехии.
-- Ну кто прав и не прав, -- скажет военный суд, а наше дело собирать материал, -- закончил он недовольно. -- Мы тоже люди и можем ошибаться.
Перелистывая "дело", Булгаков остановился на стихотворении Булыгиной "Письмо к сыну", отобранном при обыске жандармами у кого-то; написанное в сильном поэтическом выражении, оно изображало заранее великую скорбь матери за страдания сына, который должен был отказаться от участия в войне и солдатчине и претерпеть за это до конца жизни все тяжелые муки. Из нас его почти никто не знал. Булгаков спросил Демидова, можно ли прочитать это стихотворение для всех.
-- Ваше право знакомиться со всем делом и оглашать все без исключения, только не списывать ничего, -- заявил Демидов.
296
И стихотворение, к радости нас всех, было прочитано. Начиналось оно так:
Приближается грозное время,
Мы с тобою расстаться должны.
Впереди это тяжкое бремя,
Что берешь на себя ты нести...
О, мой сын! мне так тяжко и больно:
Сколько мук у тебя впереди и т. д.
Стихотворение это длинное, на три страницы и, читаемое с чувством глубокого душевного подъема, производило сильное впечатление. Стоявший в дверях часовой так и замер без движения, вслушиваясь в его слова, но Демидов не выдержал, на половине чтения сорвался с места и быстро направился к двери, намереваясь как будто пройти в коридор, и этим без слов заставил его отступить за дверь. Но и сам он сильно волновался, что в его присутствии "преступники" агитируют друг друга и читают такую "ересь", против внутренней правды которой он не может ничего возразить и сам.
-- А ведь хорошо написано, полковник, -- сказал Булгаков, окончив чтение.
-- Уж вы меня-то, пожалуйста, не агитируйте, -- резко ответил тот в сильном смущении. И стал нас торопить просмотром дела.
-- Вы не в клубе "свидания друзей", -- сказал он повелительно, а потому не злоупотребляйте данным вам правом, иначе я его могу нарушить.
Душан Петрович ему мягко и любовно сказал:
-- Уж вы, господин полковник, повремените, вы так долго держали нас в изоляции, что за это можно дать нам один день общей радости. Мы вас просим об этом.
Но после прочитанного стихотворения нам уже не хотелось слушать разные протоколы и постановления жандармских властей, нам хотелось говорить, петь, радоваться, тем более что здесь мы в первый раз после года тюрьмы поняли, что наше дело не такое уж страшное и безнадежное, за которое надо было ждать еще суровых репрессий. Ознакомившись с ним, мы увидали, что никакой суд, разбирая его, не может заразиться чувством мести и жестокости, а должен будет считаться и с его внутренней правдой.
Мотивы, побудившие нас подписать воззвание, так были сильно и искренне изложены и каждым в отдельности, что в общем производили сильное впечатление и говорили в нашу пользу.
Еще нас очень заинтересовала спешная и секретная переписка жандармских властей при поисках одного из
297
подписавших воззвание насколько помню, кажется, учителя Ернефельта, который был финляндским подданным. Он случайно был в Ясной Поляне, здесь подписал его у Булгакова, а затем выехал вперед на юг, а потом обратно в Финляндию. В деле о нем было много переписки и телеграмм, нащупывавших его местопребывание на юге. Последняя была спешная бумага финляндскому генерал-губернатору с требованием его ареста и присылки в Москву. Бумага эта при подписи была препровождена в гельсингфорский магистрат с требованием его розыска и выдачи, на что был и категорический отказ магистрата с разъяснением, что, на основании закона, финляндские подданные подсудны только их суду и что если Ернефельт совершил преступление, то жандармские власти должны передать уличающий его материал в гельсингфорский магистрат для привлечения к ответственности. На это последовала телеграфная переписка с шефом жандармов, а этого последнего с министром внутренних дел, но очевидно, что это время престиж нашей власти в Финляндии был поколеблен неудачной войной, и ей пришлось смириться и уступить. И дело о нем было выделено и передано магистрату.
-- Вот так, господин полковник, -- сказал с улыбкой Булгаков, -- даже вашей власти и то отбой дали!
-- Мы не боги, -- конфузливо ответил тот.
Не помню, где и в какое время мы узнали, но факт был тот, что Ернефельта там оправдали, и мы это учли, как лишний козырь для себя.