-- Это наш Наполеон, такой же выскочка из военных, я его знал еще полковником, -- сказал Сарханов, -- а толь-
340
ко он большевиков обманет, сами увидите! Не затем он добился власти, чтобы делиться ею с какими-то Советами, наш народ понимает только власть шаха, вот увидите, он и объявит себя шахом!
Когда вскоре после этого в тюрьму пришла весть о кончине патриарха Тихона, никто не хотел верить в ее подлинную правду, и даже наш постовой надзиратель Сергеев под влиянием такого огромного события, от которого, как он сам смущенно сказал нам, придя на службу утром, "вся Москва пришла в движение", не замедлил высказать подозрение в том, "что со смертью патриарха что-то неладно".
-- По-разному болтают, -- как-то развязно и охотно сказал он и мне после того, как все ушли на работу и я остался в камере один, -- по городу у женщин один разговор: "Большевики отравили владыку", а в конторе у нас другая версия: говорят тоже, отравили, только не большевики, а своя духовная бражка. Он будто бы отказался благословить обновленчество, Евдоким и подкупил его повара! А большевикам на что он нужен, они попов не признают!
-- А движение по Москве -- прямо трудно пройти к Донскому! -- пояснял он мне словоохотливо. -- Наши в конторе вперед смеялись, говорили, что туда идут только старухи-кликуши, а теперь и шутки в сторону, только и говорят о судьбе патриарха и о том, что без него будет. Боятся, что вмешается Америка и папа римский!
Этот надзиратель был человек самобытный и как ни был навернут большевиками в безбожии, все же в глубине души имел свое мнение о морали и о религии, как ее основе. Смерть патриарха и движение к нему "всей Москвы" так его поразили, что с него сошло сразу все вбитое большевистской пропагандой, и ему захотелось поделиться своим новым настроением со мной наедине, так как я был в камере один, и он не боялся что его слова дойдут до конторы. До конца смены он несколько раз подходил к моей камере и останавливался около приотворенной двери (камеры от поверки до поверки не закрывались), и, когда я первый заговаривал с ним на религиозные темы в связи со смертью патриарха, он оживлялся и высказывал, что было у него на душе по этому поводу:
-- Оно там как ни говори: Бога нет, Бога нет и что попы обманщики, -- говорил он торопливо, -- а все на душе есть сомнение: без Бога жить -- по-свининому хрюкать! Без Бога душевного человека не будет! Допрежде и воры, и разбойники свой грех чувствовали и каялись, а
341
теперь все ворами стали и ни росинки в глазу, будто так и надо! Или вот какая беда настигнет, тяжело на душе, а к кому обратиться без Бога?
Когда слух о смерти патриарха прошел по всей тюрьме и дошел в 48-ю камеру, где сидели четыре епископа и шесть священников, они подолгу молились ночами каждый за себя, а вечером до поверки служили панихиды, на которые сходились желающие и из других камер.
Сядут все эти духовные пастыри в углу на койки, нагнут головы, чтобы не быть заметными и негромко поют и читают все по порядку, делая великую радость и себе, и слушателям. Ведь как-никак тюрьма, люди несут эту кару не за свои вины, а по политическим мотивам большевиков, все удручены душевно, все лишены интересов и радостей вольной жизни, а тут такое событие и возможность слушать панихиду по Тихоне, которая и в тюрьме напоминает о прошлых религиозных упованиях и надеждах на вечное бытие по ту сторону жизни, напоминает и о прошлой духовной свободе и церковном торжестве ее идеалов, чувствуемых всегда на торжественных богослужениях. Я видел, как плакали и утирали украдкой слезы многие пожилые и почтенные люди, когда в конце панихиды уже всей камерой потихоньку пели вечную память.
Не знаю, была ли такая директива администрации допускать это богослужение в камере или и сама она интересовалась этими службами, но ни разу она не потревожила камеру во время этих панихид, а также и праздничных и подпраздничных служб, также потихоньку служимых в этой камере. Лично я бывал на них раз пять и видел, как дежурные надзиратели останавливались в дверях, подолгу слушали и затем безмолвно уходили.
На 48-ю камеру эта весть подействовала самым удручающим образом. В ней, помимо перечисленных духовных, сидели еще "бывшие люди" из крупной знати, и, конечно, пока Тихон был жив и боролся, как мог, с большевистским засильем и произволом, у них еще теплилась кое-какая надежда на то, что патриарх вызовет возмущение ими в церковном мире как в своем народе, так и в других государствах христианского мира, и в особенности в Италии, Франции и Америке, и этим заставит большевиков прекратить такое нетерпимое положение как ко всем церковникам, так и к старой русской буржуазии и интеллигенции. Теперь эта надежда оборвалась, не заменившись другою.
Я видел их в эти дни такими жалкими и удрученными, избегающими общения с другими заключенными. И в за-
342
мере, и на прогулке они держались в эти дни в стороне и между собой не вели прежних живых разговоров. Видимо, они уходили внутренне глубоко в самих себя в поисках новых надежд и опоры жизни, которых в их положении трудно было и подобрать. Как-то совестно было с ними даже и заговорить в эти дни, настолько они были удручены и растеряны. Исключением до некоторой степени был только архиепископ Ювеналий, высокий и красивый мужчина лет 55, с ясным, по-детски кротким взглядом. У него были очень длинные и красивые волосы, и я видел, как ему трудно в условиях тюрьмы поддерживать их в должном порядке, чтобы не терять внешне своего достоинства.
Как-то утром я оказался рядом с ним около умывальника и некоторое время стоял в очереди. "Мне вас жаль, отец Ювеналий, -- сказал я ему негромко, -- вам так плохо в тюремной обстановке, да и на воле со смертью патриарха все быстро катится к безбожию".
Мне и прежде приходилось понемногу беседовать с ним и с другими насельниками 48-й камеры, а потому он не удивился моему спросу.
-- Я инок, и в этом мое счастье, -- сказал он мне серьезно и обрадовано, -- и мирские события нас волновать не могут. Должны быть безразличны и внешние условия. Надо иметь радость жизни везде и в тюрьме не унывать. А у святой Церкви есть больший глава, чем патриарх. Он устроит все наилучшим образом, не надо только терять веры!
47. 1925 ГОД.
В праздник Сретения меня пригласили в 48-ю камеру для беседы. Казанский знал о моем близком знакомстве с Л. Н. Толстым, и это послужило поводом для беседы. Епископы и бывшие тут священники имели твердое убеждение в том, что все беды, свалившиеся на русский народ и Православную Церковь вместе с революцией, были прямым следствием беспощадной критики атеиста Толстого, подготовившего почву для захвата власти большевиками, а потому и считали его большим врагом Церкви, чем сами большевики.
-- Он не посчитался с духовными силами народа и стал требовать от него, и от нас святости, будучи и сам великим грешником, -- сказал епископ Павел, -- не ходи в солдаты, не плати податей, не почитай икон и Святую Троицу -- вот его ядовитые семена, из которых выросла
343
революция! Какой еще анархист мог быть вреднее в своей пропаганде!
-- В ослеплении своей славы писателя он сделался наивным ребенком и лишился здравого смысла. Все понимали, что такая пропаганда и посрамление православной церкви, как устоя русской общественности и морали приведет Россию к гибели, а он этого не понимал, -- говорил Ювеналий, -- и вот результаты! Точно он был слеп, что плодами его разрушительной работы воспользуются худшие элементы страны и накинут на шею народа железное ярмо нового рабства и безбожия.
-- Конечно, если бы Толстой был пророком и ясновидящим, может, он и направил бы свою критику Церкви и государства по иному руслу, -- примирительно сказал генерал Казакевич, -- а он наперед не знал о времени революции, тем более не знал, что бес вытрясет из мешка каких-то уродов большевиков. А покритиковать у нас было что, -- усмехнулся Казакевич, -- и у вас отцы, в особенности, уж что там таить, давайте говорить по совести!..