Его Величество довольно долго оставался в комнате своего начальника штаба и вышел оттуда довольно взволнованный.
Чтобы скрыть свое волнение, государь не сразу вернулся в ярко освещенный губернаторский дом, а войдя во двор штаба, где был маленький садик, предложил прогуляться. В садике было пустынно и темно; мы сделали молча несколько кругов; волнение государя, я чувствовал, уже начало проходить:
– Ну, что, Ваше Величество, – спросил я, – генерал Алексеев был очень доволен?
– Удивительно милый и скромный человек, – ответил только с искренней теплотой государь и опять задумался.
Вызывалось ли тогдашнее печальное настроение и задумчивость государя именно свиданием с генералом Алексеевым, я не знаю.
Вернее всего, лишь отчасти: в ту вечернюю нашу прогулку в темном садике мысли государя, вероятно, были далеки и от штаба, и от генерала Алексеева. Они сосредоточивались на его отсутствовавшей семье. Без нее государь всюду чувствовал себя одиноким, а та пасхальная ночь была первая, которую ему приходилось проводить вдали от своих. Лишь мой вопрос заставил его кратко отозваться с такой запомнившейся мне теплотой о своем начальнике штаба.
Все же нельзя сказать, чтобы к генералу Алексееву в те тяжелые смутные дни свита, находившаяся в Ставке, относилась с безусловным доверием и надеждой.
Что-то очень неопределенное, хотя и мало подозрительное, заставляло большинство из нас желать постоянной, а не временной, лишь ввиду болезни генерала Алексеева, замены его генералом Гурко, обладавшим, по нашему разумению, более решительными качествами характера и более прочно сложившимися традициями, чем генерал Алексеев, нуждавшийся к тому же в продолжительном отдыхе.
Желание это высказывалось нами неоднократно в наших интимных беседах за последние месяцы, было, конечно, совершенно далеким даже от намека на какую-либо «интригу» и осталось в числе тех многих платонических пожеланий, которыми мы иногда себя тешили в те дни.
Но к чести Алексеева надо отнести все же то, что он был единственным из сменявшихся впоследствии главнокомандующих, который решительно отказался жить в Ставке в комнатах, занимаемых ранее государем императором, и выбрал себе внизу губернаторского дома скромное помещение прежней военно-походной канцелярии.
По его словам, переданным мне его зятем и дочерью, он «считал для себя святотатством пользоваться обстановкой и мебелью, которые напоминали ему живо ушедшего императора».
Как бы иронически ни воспринимались многими эти слова, сказанные человеком, так много способствовавшим этому «уходу», в искренности их все же трудно сомневаться.
При многих недостатках характера Алексеев все же обладал простой русской душой и не любил громких фраз.
Я убежден, что он, в полную противоположность многим, не переставал мучиться своей ясно им с первых же дней отречения сознанной виной. «Никогда себе не прощу, – говорил он в начале марта, – что поверил искренности некоторых лиц и послал телеграммы с запросом командующим фронтами…»12
Но продолжал ли бы он мучиться ею, если бы переворот оказался «удачным» и «мирным» – я не знаю, а это для меня, конечно, было главным в моих внутренних суждениях о людях и событиях. Хочется думать, что его простая, чисто народная религиозность делает и такое предположение довольно вероятным…
Чтобы высказать полнее мое откровенное суждение о генерале Алексееве, мне приходится отступить здесь ненадолго от моего дальнейшего рассказа.
Лишь находясь на чужбине, я узнал многие подробности о том участии, которое принимал Алексеев в подготовке к свержению государя. Это участие, вернее, какое-то его равнодушное, граничившее почти с согласием отношение к главным заговорщикам, установлено теперь в печати более или менее точно и, конечно, является преступным.
Но в этом повинен не только он один. Почти все тогдашнее русское общество, вплоть до многих великих князей включительно, совершенно не отличалось в своих откровенно высказываемых желаниях от втайне работавших заговорщиков.
Когда я думаю о том времени, меня постоянно удивляет, почему эти заговорщики были тогда так разрознены и сочли нужным прикрываться глубочайшей таинственностью даже от своих самых рьяных единомышленников?
Ведь их заговоры были тайной Полишинеля не только для государственной полиции, но и для всякого, тогда особенно политически настроенного обывателя, они могли опасаться только остального, далекого от политики русского народа да верных престолу русских войск. Но эти войска находились далеко на фронте, а великий по многочисленности, здравому смыслу и тогдашнему настроению простой русский народ пребывал в рассеянии по всему необъятному простору Российской империи и не мог, конечно, вовремя помешать задуманному в столице преступлению.