Выбрать главу

Я потом им говорил: «Что грязные приехали, это полбеды, но беда в том, что вы приехали, не зная законов!»

Как я писал уже выше, этот пробел незнания законов был в решительную минуту устранен. По их просьбе им был принесен из нашей канцелярии том Основных Законов, который они могли изучать сколько угодно времени. Что касается фразы Гучкова, что они получили «более, чем желали», то она совершенно понятна: Михаил Александрович как совершеннолетний мог присягнуть новой конституции, на что наследник по своему малолетству не имел права.

Шульгин рассказывал о начале своей поездки так:

«В три часа ночи на 2 марта в маленькой комнате Таврического дворца совершенно изможденные сидели человек 8 членов Государственной Думы.

Приехал Гучков, объехавший все казармы. Положение всюду было безнадежное. Под влиянием его рассказа у нас окончательно окрепла мысль, которая все время была в умах и сердцах: «Может быть, отречение царя в пользу наследника спасет положение».

Члены комитета единодушно говорили, что если инициативы не возьмем мы, то это сделают другие.

Родзянко сообщил, что он хотел ехать в Ставку, но поезд его не пустили. Гучков тогда сказал: «Надо спешить, иначе и нас не выпустят. Я поеду. Не поедет ли еще кто-либо со мной?»

«Я решил, – рассказывал Шульгин, – что мне нужно ехать. Мы с Гучковым тайком проехали на вокзал и предложили начальнику станции дать нам поезд.

Через 10 минут поезд был подан, и мы двинулись в Псков».

Весть об этой поездке лишь под вечер 2-го марта дошла и до остальных членов Думы. Но о ней, по свидетельству Набокова, «говорили как-то неодобрительно и скептически».

* * *

Наш императорский поезд отошел из Пскова через Двинск в Могилев после 3 часов ночи.

Кажется, еще днем заботливым распоряжением генерала Тихменева из Ставки предполагалось для охраны нашего поезда вызвать некоторые железнодорожные батальоны с фронта, но затем под каким-то предлогом, совсем маловажным, штабом Северного фронта и это намерение было отменено.

Вспоминаю, что, несмотря на все безразличие, охватившее меня тогда, я мог еще в тайниках души радоваться желанию государя «проститься с войсками».

Я мог еще надеяться, что воображаемое мною появление государя на фронте среди войск сможет произвести такое сильное впечатление на хорошую солдатскую и офицерскую массу, что она сумеет сильнее нас убедить своего царя отказаться от рокового для всей страны решения.

Но для этого, конечно, надо было ехать возможно скорее на фронт, оставаясь лишь самое короткое время в Могилеве, так как в Ставке почти не было войск, а находились лишь чиновники военного дела.

Больше я ничего не помню из того, что было и что я переживал в тот день или, вернее, в ту ночь.

Я еле держался на ногах, не от физической, но от нервной усталости; я силился заснуть и не мог. Начались те долгие бессонные ночи в поезде, а затем и в Ставке, мучение которых знает только тот, кто имел ужас когда-нибудь их испытать и о которых боишься даже вспоминать…

Для меня те ночи были намного ужаснее моих тюремных кошмарных переживаний.

Днем становилось все-таки как будто немного легче – мелочи жизни, хотя и не наполняли объявшей меня мучительной пустоты, все же заставляли бодриться на виду у всех и оттягивали внимание от самого себя.

Мое тогдашнее состояние походило часто на переживание человека из «Последнего дня Осужденного» Виктора Гюго. Ему в судебной зале читают смертный приговор, а все его внимание приковано лишь к какой-то травке, так неестественно выросшей на окне суда.

Никогда во всю мою жизнь, даже находясь впоследствии подолгу в застенках большевиков и ожидая ежедневно и ежечасно кровавой расправы, я не испытал такого давящего ощущения и столько не перечувствовал мелочей, в ущерб, конечно, главному, как в ту пору.

Но все же это главное – обстоятельства, вызвавшие столь внезапный уход моего государя, – не переставали меня и тогда мучительно волновать.

За этот уход я втайне его упрекал, но я не мог упрекать так сильно, как упрекали его, быть может, другие, не менее меня преданные Его Величеству и моей Родине люди. Я его слишком любил как человека, чтобы не силиться найти в его тогдашнем поступке объяснение такому решению, которое в моих понятиях совершенно не подходило для царя всей России.

Но, понимая всем сердцем горечь волновавших его тогда чувств, я до сих пор очень мало понимаю из них одно: почему, судя по его телеграмме к матери, он считал себя таким одиноким и покинутым, когда не мог не чувствовать, что тут же рядом с ним, под одной кровлей вагона, бились все любящие его сердца, не менее, чем он, страдавшие одинаковыми переживаниями и за него, и за Родину?