Быть может, именно эти жестокие переживания не за себя, а за Родину заставили его, столь всепрощающего, сказать в Екатеринбурге доктору В. Н. Деревенко следующие слова: «Бог не оставляет меня… Он дает мне силы простить всех моих врагов, но я не могу победить себя еще в одном: генерала Рузского я простить не могу!»34
Зная чуткую, полную христианских стремлений душу моего государя, я знаю твердо также и то, что он, конечно, потом простил и этого генерала, как и остальных «не ведавших то, что творили».
Но простит ли им это их Родина и их собственная совесть?!
«Нужно радоваться, – писал 5 марта 1917 года в Journal les Delot г. А., – что государь убедился в том, что сопротивляться не надо.
Он уберег этим Россию от всяких беспорядков, последствий которых в разгар общеевропейского кризиса невозможно было бы учесть. Как ни больно ему было расстаться с властью, которой он считал себя как бы священным носителем и которую он проявил по велениям своей совести, чтобы передать ее не подточенной своему преемнику, он должен был признать себя человеком другого века.
Если у него сохранились еще иллюзии относительно чувств тех элементов, которые до сих пор считались столпами империи и самодержавия, он должен был потерять их в течение последних дней…
Тем способом, которым он сходит с трона, Николай II оказывает своей стране последнюю услугу – самую большую, которую он мог оказать в настоящих критических обстоятельствах.
Очень жаль, что государь, одаренный такой благородной душой, поставил себя в невозможность править…»
Такое суждение мог высказывать только благожелательный, но поверхностный, не связанный кровью с Россией иностранец.
Для человека с русской душой, которой должны были бы обладать и высшие русские генералы, и русские народные избранники, оно никогда не послужит оправданием.
Я знаю, что они никогда не будут «радоваться», потому что не смогут…
Если они будут искренни и вдумчивы, они будут горько плакать, сознавая себя орудием лишь жалкой сплетни, через них сгубившей великий славянский народ.
Если им не будет дано таких душевных движений, они, вместе с толпой, будут по-прежнему обвинять не самих себя, а того, кому с такой готовностью изменили. «Вот до чего довел со своей «слабостью и упрямством», – будут со злобой, по-старому громко повторять они, и только немногие, более совестливые из них, прибавят в своей душе новые «обвинения»: «Зачем давал нам столько воли? Зачем верил в наше благоразумие, в нашу помощь, в нашу преданность если не ему, то Родине? Какие мы русские? Разве можно судить обо всех по самому себе?!
Но довольно! Вернусь, наконец, к моему рассказу.
Известие об отречении, хотя о нем никто еще не разглашал, дошло быстро до нашей прислуги.
Я вспоминаю, каким тяжелым чувством оно сказалось на проводнике нашего вагона. В течение этого и всего следующего дня я видел его, с утра до вечера, неизменно сидящим в одной и той же почти застывшей позе, с головой, низко уроненной на руки.
Он никуда не отлучался из своего приходившегося напротив моего купе угла и совершенно забыл про свои обязанности. Его, видимо, не тянуло, как раньше, к другим, где он мог бы делиться впечатлениями или узнавать последние новости.
Да и эти другие, судя по лицу моего старика Лукзена, обыкновенно очень общительного, а на этот раз не проронившего ни одного слова о том, что произошло, – точно так же, вероятно, лишь в самих себе, молчаливо переживали надвинувшееся на Родину несчастье.
Глядя не них, я невольно думал и о других, бесчисленных простых русских людях, находившихся вдали от нас, на всем пространстве России, и точно так же, как и они, не мудрствующих лукаво.
Тогда, в особенности тогда, и долго еще потом мне горько слышались когда-то убежденные слова их старика-посланца:
«Пусть батюшка-царь не беспокоится, мы его выручим, нас много».
Каким тяжелым недоумением, каким мучительным, хотя и вынужденным бездействием должно было сказаться на них столь неожиданное решение.
Их решимость защитить царский престол, в которой я не сомневаюсь, теперь повисла в воздухе.
Их царь хотя и удалялся от них, но передал престол другому царю – своему брату, а тот также отказался принять власть и заявил, что он будет ждать утверждение от народа.
«Ждать!» – вот то слово, которое меньше всего подходило к тогдашним дням и совсем уж не подходило к закону, давным-давно утвержденному в сознании русских, так страдавших всегда от ужасов междуцарствия.