Выбрать главу

Пусть выбор у нас невелик,

Но всё-таки есть,

Чтоб делать, как совесть велит,

Как требует честь.

Десятилетия спустя, в 1993-м, она была у меня в гостях в Лондоне, а еще через два года погибла: была убита — ранним утром, на улице Пестеля, когда шла в церковь.

Наших встреч уединённых

Вновь навеять не вольны

Прежний пыл сердец влюбленных,

Прежний ясный свет луны.

Ибо меч стирает ножны,

А душа сжигает грудь.

И от счастья, если можно,

Сердцу нужно отдохнуть.

И хоть ночь — пора влюбленных

И вернуться день спешит,

Наших встреч уединенных

Лунный свет не возвратит.

Так я переложил стихотворение «So we'll go no more a roving».

— Много лучше, чем у Маршака! — заключила Гнедич.

Еще бы не лучше. Тут не требовался специалист по Байрону, специалист по английскому языку. У Маршака вперемешку идут строфы хореические и ямбические; одного этого достаточно, чтобы запротестовать. Видно, что переводил он левой задней ногой. Старуха обещала вставить мой перевод (вместо маршаковского) в готовившееся под ее редакцией издание Байрона. Не думаю, чтобы она успела это сделать — или хотя бы попыталась. Проверять я поленился.

Еще она хотела, чтобы я перевел три стихотворения Байрона: «Let Folly smile, to view the names» (1802), (1805, «Oh! When shall the grave hide forever my sorrow») и (1806, «The faint resemblance of thy charms»). Ничего у меня не получилось. Хуже того, при переводе первого я опозорился: принял Folly — за имя собственное (написано-то с прописной!). Прочитав мой набросок, Гнедич сурово сказала:

— Ведь Folly — это !

Меня бросило в краску. Ошибка совершенно обескуражила меня, я потерял всякий интерес к переводам, а старухе стыдился на глаза показываться.

Расстался я с нею не совсем хорошо. Меня повело в другую сторону — прочь от советской литературы и даже вообще от литературы. В конце 1972 года, никого не предупредив, я из инициативной группы вышел, на последний звонок Татьяны Григорьевны ответил сухо и равнодушно, больше с нею не виделся и не перезванивался... Цвет времени изменился... Не пошел я и на ее похороны в 1976 году.

Из Байрона вынес я еще и мучительный вопрос: отчего английская просодия и английская рифма (вроде ) так убоги? Впервые столкнулся с ошеломляющими «рифмами для глаз». Тут было от чего заплакать. Нет, уж лучше я останусь на обочине мировой культуры, в русском языке, но — с родными звуками. Не нужно мне английских!

В короткий период общения с Гнедич, весь укладывающийся в год, я, среди прочего, рассказал ей о моих попытках пробиться в печать. Она в ответ разрешила сослаться на нее в письме в алма-атинский ; там сидел некто Ростислав Викторович Петров, вероятно, из реабилитированных лагерных друзей. Так я и сделал. Стихи послал в феврале 1972 года и забыл о них, я ведь каждую неделю посылал по письму в редакции. А в августе стихи эти вышли и — , от строки до строки, полный журнальный разворот! Это была моя первая публикация, вообще самая первая. Не стыжусь ее, там всё пристойно; честные стихотворные упражнения. Но никогда ни строки из этих стихов я не перепечатывал и никуда не включал.

В самом конце 1976 года, через месяц после смерти Татьяны Григорьевны, вышла книжка ее оригинальных стихов, сплошь неудачных, если не прибегать к словам более резким. Я и ее не восхищался. Октавы, как и итальянский сонет, всегда звучат по-русски искусственно, слащаво-натужно, — но, ей-богу, даже в октавах перевод можно было бы сделать получше. Не мне, конечно, было это по силам, но — можно. Остался от Гнедич, я думаю, не столько русский , как все тогда говорили, сколько тюремный подвиг да легенда.

Еще любопытнее судьба моей первой московской публикации, шестой по счету, во всесоюзном (!) альманахе .

В октябре 1972 года приехал из Москвы один из редакторов издательства Виктор Васильевич Афанасьев. При комиссии по борьбе с молодыми имелась изрядная папка стихов «молодых» ленинградцев. Он сел ее читать и — еще одно чудо — из всех, сколько их там ни было, авторов, не исключая Житинского и полуподпольных гениев типа Елены Шварц, выделил меня одного. Выделил совершенно; настолько, что, кажется, лишь со мною говорил индивидуально. Произносил слова столь лестные, что даже мне, при моих наполеоновских планах, они казались чрезмерными. Я не обольстился — именно потому, что увидел тут всего лишь каприз фортуны. Я продолжал считать себя бойким подмастерьем, не дописавшимся до своего, настоящего, — и, конечно, таковым и был. Сочинения мои, три неважнецких стихотворения, Афанасьев в итоге напечатал в книжке на 1974 год. Чудо здесь в том еще состояло, что слыла цитаделью антисемитизма.

Десятого октября 1972 года, когда мы прощались, Афанасьев велел мне прислать ему еще двадцать стихотворений и дал домашний адрес: улица Вавилова, д. 25, кв. 1. Больше публикаций не последовало. Мы обменялись несколькими письмами. Переписка оборвалась в страшном для меня 1976 году. Я писал ему, что мною владеют самоубийственные настроения. Он ответил: «Не знаю, что произошло с Вами. Думаю, то же, что со всеми нами…». Угадал, конечно.

Больше судьба нас не сводила. Незадолго до эмиграции мне попала в руки его книга — о слепом поэте пушкинской поры Иване Козлове.

При комиссии по борьбе с молодыми я впервые столкнулся с Еленой Игнатовой. Столкнулся буквально. Выходя из комнаты номер 28 Шереметевского особняка, где сидела техническая секретарша комиссии Аннина Григорьевна, я споткнулся о порог. Игнатова как раз входила, и вышло так, что я, некоторым образом, чуть не сбил ее с ног. Мы хоть и встречались прежде, а формально знакомы не были (и тут не познакомились), разве что слышали друг о друге. Круг был общий. Игнатова к тому времени была уже подпольной знаменитостью. Только что в Париже, стараниями Василия Бетаки, вышла ее первая книга стихов. Стихотворение «Век можно провести, читая Геродота» многие знали наизусть. Как это нередко бывает, в нем первая строка больше всего стихотворения в целом. Второй строкой шло:

То греки персов бьют, то персы бьют кого-то,

— отчего мне сразу делалось скучно. Ей-богу, понять Геродота следовало бы основательнее. Да и не Геродот, а Фукидид был для меня Историком. Я с ним не расставался, даже выписки из него делал, искал и находил у него подпорки моему тогдашнему минимализму:

«Недостаток знания при скромности полезнее, чем проницательность при необузданности… Люди недалекого ума живут обыкновенно лучше, нежели люди ума более острого…».

Творческий секретарь комиссии, Нина Николаевна Альтовская, еще один раз появляется в моей жизни.