Выбрать главу

В качестве музыкантов 28 марта должны были выступать пианисты Нина Лозовская и Леонид Спивак. Грудининские «вечера поэзии и музыки» были компромиссом, уловкой, приспособлением типа «и вашим, и нашим». Нельзя было устроить «вечера поэзии» с выступлением , не членов союза писателей, а в компании с — можно; поэзия этим немедленно принижалась. Музыкантов выпускали поэтами, чтобы публика не разбежалась. Что музыканты, выступающие на таких вечерах, не первого разбора, следовало уже из их готовности выступать не на музыкальных, а на литературных подмостках, при том, что в музыкальных нехватки в городе не было. Тем самым получался капустник, выступление дилетантов. Но для пишущих, которых годами не пускали ни на какую сцену, это было выходом, событием.

Наталью Иосифовну Грудинину я не видел с июня 1970 года — и, по совести говоря, забыл. Семенов и Кушнер, моя vita nuova, заслонили ее. Грудинина, по логике вещей, тоже должна была бы обо мне забыть, ан вот вспомнила, не иначе как потому, что какой-то отдаленный слушок в городе обо мне пошел. Забыл я не только Грудинину: самая идея этих вечеров поэзии и музыки показалась мне новостью, а ведь когда-то Грудинина, можно не сомневаться, упоминала о них и обещала выпустить меня. Тут — вспомнила и выпустила. Если б при этом она еще вспомнила номер моего телефона и предупредила меня! Не попади мне в руки программка, я бы о своем выступлении узнал задним числом.

Третья ошибка в программке выяснилась в самый день выступления. Вместо Виолетты Иверни выступала Елена Шварц.

ВЕЧЕРИНКА НА ГРАЖДАНКЕ

Я переживал небывалый душевный подъем: всё складывалось как по мановению волшебной палочки. Лёд тронулся. Кандидатские экзамены (не вступительные) были сданы, меня зачислили в аспирантуру с 15 апреля 1971 года; я получил солидную толстую книжицу, аспирантское удостоверение, а главное — волю на целых три года. Вечер в Шереметевском особняке довершал картину внешнего успеха.

В субботу, 27 марта, я устроил вечеринку по случаю поступления в аспирантуру. Были: пара из АФИ, Галя Иоффе и Гриша Эпельман (они развелись многие годы спустя в США), другая пара, из моих знакомых, Марина Вятскина и Вова Цейтлин, Саша Житинский с его первой женой, тоже Мариной, и Фика. Аля почему-то отсутствовала. С Мариной Вятскиной я учился на физ-мехе, вяло за нею ухаживал, а потом познакомил ее с моим одноклассником волейболистом Вовой. Эти двое тоже потом разошлись. С Фикой я уже простился, но хотел удержать ее как друга, потому и позвал. Мне было приятно, что она не пренебрегла приглашением.

Моя мать хорошо готовила, любила принимать гостей. Стол был накрыт в моей комнате, танцевали — в родительской, в полутьме. В моде была тогда музыка сиртаки и греческая мандолина. Отец задержался на работе или в Публичке, мать, отслужив за столом и поболтав с Житинским, которого уважала за солидность, ушла к приятельнице-соседке этажом ниже.

С самого начала вечера, еще за столом, я всё время ловил себя на том, что Фика похорошела. Была она весела, оживлена и улыбчива, за словом в карман не лезла. Заметив, что Житинский обхаживает ее, я обрадовался: она утешилась, она пристроена, она нравится мужчинам. Танцевал Житинский только с нею, жену не замечал настолько, что Марина, сославшись на брошенных детей, скоро ушла домой. Пили, по обыкновению, изрядно; веселились вволю; пирушка удалась. Отец, явившийся к концу вечеринки, спугнул Житинского и Фику, целовавшихся у балконной занавески. Когда разошлись, Житинский отправился провожать Фику домой, на Омскую улицу.

ВЫСТУПЛЕНИЕ, НО СПЕРВА ОТСТУПЛЕНИЕ

Мне и прежде случалось выступать перед большим залом — на студенческих вечерах в Политехническом институте. Выпускали меня со стихами между главными номерами самодеятельности и в качестве интермедии к встречам команд КВН (клуба веселых и находчивых). У меня в институте была репутация поэта. Она сослужила мне некоторую службу: в 1966 году как «наш поэт» я попал со студенческим строительным отрядом в Чехословакию (там комсомольские вожди меня разглядели, и уж больше я никуда не попадал). На вечерах мне хлопали, аплодисменты не были мне в диковинку.

Студенческая самодеятельность была у нас нешуточная. Заводила Борис Цейтлин, мой сокурсник по физ-меху, стал потом профессиональным режиссером. Делал он вещи рискованные. Не знаю даже, как это сходило ему с рук. Помню сцену, переиначивавшую знаменитый диалог Гамлета и Полония: «Что читаете, милорд? — Слова, слова, слова… программу КПСС…». Помню, что как-то разыгрывалась поэма Бродского — к моей досаде, мне всё казалось тогда, что эти четырехстопные ямбы — вчерашний день; я никак не понимал, что тут люди находят (а находили, естественно, не стихи, находили имя).

За стихами, когда они были нужны, обращались в институте ко мне, и на первых двух курсах я откликался, сочинял что-то на случай. С третьего — у меня начались сложности. Все стихи перестали мне нравиться, свои и чужие; почва уходила из-под ног. Когда Борис Цейтлин попросил меня написать стихи к его постановке Евгения Шварца, я отказался. Театра я не любил и не понимал, Шварца — не прочел. Ясное, как день, миропонимание Шварца не давалось мне, шло слишком сильно вразрез с моим тогдашним, смутным, неоформившимся сознанием, с поиском философского камня. Тогда Цейтлин обратился к Житинскому. Тот предложение принял и стихи написал.

В 1966 году я в компании с Галей Т. (моей Беатриче) оказался на его в студенческом клубе (Лесной проспект 65) — и был потрясен результатом: и самим спектаклем, его смелостью, и стихами Житинского, которые исполнялись под гитару.

Жил-был сказочник седой

С неизменной бородой.

Он писал свои сказанья

Только розовой водой.

Жил-был сказочник другой,

Востроносый и лихой.

Он писал свои сказанья

Только левою ногой.

Жил был третий, молодой,

Знался с горем и бедой,

Но писал свои сказанья

Лишь лучистою звездой.

В ту пору, конечно, рифма казалась мне симптомом психического расстройства, да и стихи эти были жидковаты, но под гитару, как это всегда бывает, они приобретали значительность и заставляли задуматься. Тут присутствовала целая творческая программа: в первой строфе отвергается советская литература, во второй — вторая литература, полуподпольная, диссидентская, в третьей — намечается третий путь, путь самого Житинского. Поразило меня и то, что автор определяет себя словом — это в двадцать-то пять лет! Мне было двадцать, и я считал себя конченым человеком. Если в двадцать лет «ничего не сделано для бессмертия», пора манатки собирать…

Актовый зал Политехнического института вмещал человек шестьсот, был больше зала в Шереметевском особняке, но одно дело — студенческая самодеятельность, а другое — Дом писателя. Я давно не выступал и волновался. Оказавшись за кулисами, не нашел там Грудининой, на чью поддержку рассчитывал. Вечер вел кто-то другой, незнакомый. Знакомых запросто — вообще не было, а между тем все собравшиеся за кулисами друг с другом приятельствовали, оживленно болтали, чувствовали себя, как дома. Явился Топоров, солидный, важный, в сопровождении привлекательно-отталкивающей подруги или жены из числа «европеянок нежных», которых я всегда сторонился. Первым делом он достал пачку импортных сигарет, предложил сигарету спутнице и сам закурил. Одеты оба были так нарядно и дорого, что даже я это заметил. Держались, как хозяева жизни.