Простым кивком, одним твоим приветом.
Мне не видать тебя, не убежать —
Сожрет свинья, развеществит стихия.
Моё дитя швырнут к ногам Батыя.
Мне в этой проклятой земле лежать.
Мой самый прах захочет удержать
Себя и всех предавшая Россия.
Этих стихов — не стыжусь, хоть и не публиковал их. Не публиковал же потому, что до 1990-х я всё еще не до конца отождествлял Россию и СССР; еще надеялся, что настоящая Россия может возродиться; нужно только большевизм преодолеть. Кроме того, эти стихи, жестко привязанные ко времени и ситуации, они устарели для меня самого. Да и Америку я никогда по-настоящему не любил; в «штатниках», как Довлатов или Бродский, ни на минуту не состоял.
Я — ПОВЕСА
К концу апреля с Алей всё было кончено. Свадьба не состоялась, мы расстались, хоть и не врагами; договорились встречаться. Всё возвращалось на места. Я отправился с повинной к Тане. Встречен был прохладно, если не холодно — главным образом потому, что сказать, в сущности, мне было нечего, кроме: «Я не женюсь». Сделай я предложение, его бы приняли, но воодушевление, с которым я к ней ехал, при встрече схлынуло. Я тотчас угодил на прежние рельсы.
То же разочарование я пережил, встретившись с Фикой. Выходило по Боратынскому: «Душа родная, нос — чужой». Она вернулась из Москвы в понедельник, 3 мая. Я знал, что она была в Крыму, у Валеры (что не у Валеры, выяснилось позже), этой связью был задет, но понимал, что, во-первых, моя вина перевешивает, а во-вторых, что мое место в ее жизни не вовсе утрачено. Повинившись, упрекнул ее за то, что уехала, не предупредив, — и только. На это она сказала:
— А что же ты думал, я останусь в городе и к тебе на свадьбу приду?
Это «а что же ты думал», интонация, свобода, с какой слова прозвучали, — долго не отпускали меня. Вероятно, Фика всё еще было влюблена в Житинского, хотя пик для них миновал. Что она и от меня не вполне отвернулась, тоже было ясно. Восемь лет совместности что-нибудь да значили.
Третье и четвертое мая (понедельник и вторник) были выходные. Путешественники встретились на стрелке Васильевского острова только в среду, 5 мая, в обеденный перерыв, оба — с расхолаживающими новостями друг для друга: Фика — с известием, что я не женюсь (что означало: для нее я не вовсе потерян, а попутно и то, что Житинский не вовсе свободен от вины перед другом); Житинский — с рассказом о том, как трогательно встретила его жена (что означало: Марина не перестала быть ему близким человеком). Каждый, нужно полагать, думал, что его новость будет единственной или главной, заденет другого, но обе новости указывали в одном направлении. Из стихов Житинского, сочиненных в тот же день, это можно услышать:
А в Ялте отцветает вишня…
Как говорится, время вышло,
Любовь не стоит слёз.
Любовь не стоит их, но почему же
Дохнуло ветерком последней майской стужи?
Я не сказал, что будет хуже,
А ты не дождалась ответа на вопрос.
Как всегда у Житинского, эти стихи документальны. Фикин вопрос из них выводится. Был он, собственно, замаскированным утверждением. Комментируя взаимное охлаждение, она сказала:
— Всё равно ведь так хорошо больше не будет, правда?
Фика на эту встречу стихами не откликнулась. Отступая в прошлое, приключение (при тогдашней пресной и бессобытийной советской рутине — из ряда вон выходящее) вскоре должно было начать обоим казаться событием всей их жизни. Сохранились строки:
Забываю тебя, забываю,
Сладким ядом тебя запиваю,
Горьким дымом скрываю тебя,
Не любя, не любя, не любя.
На очередном занятии в Выборгском ДК Семенова замещала поэтесса Нонна Слепакова, впоследствии основательно забытая, а в ту пору несколько выделявшаяся на общем пустоватом фоне ленинградской поэзии. Среди прочих новых стихов я прочел шуточную автоэпиграмму:
Ходят в городе толки вторую неделю.
Говорят, будто Колкер убит на дуэли.
А другие — что выслан, грозил застрелиться.
Называются числа, приводятся лица.
Есть и вовсе нелепые в городе толки:
Говорят, будто Колкера слопали волки.
Житинский реагировал на нее словами: «Ну, Колкер, погоди!». Игра слов от меня ускользнула, ее мне потом объяснили. Я детских мультфильмов не смотрел, про знаменитую серию «Ну, заяц, погоди!» не слышал. А у Житинского были дети. Его преувеличенная реакция была откликом на слово .
В перерыве большинство отправилось курить на лестницу. Я, естественно, остался за столом. Когда возвращались, Житинский полуобнимал Фику за талию. После окончания занятия кружковцы опять толпились на лестнице; не могли наговориться. Нонна Менделевна всем нравилась — живостью, умом, простотой. Занятно, что многие называли ее Нонной . Имя Менделей уха не резало, казалось человеческим, не то что Мендель. От него веяло «продажной девкой империализма».
Спускаясь по лестнице к выходу мимо этой компании, я впервые увидел Фику с сигаретой. При мне она не курила, хоть и не скрывала, что прикладывается. Прежде я от упоминания об этом впадал в бешенство, тут — даже раздражения не почувствовал. Она — пройденный этап. Какое мне дело? Домой, скорее домой — к машинке. У меня уже теплились какие-то строчки. Жить свободно, жить беспечно, в вихре ямба мчаться вечно и не знать тоски сердечной — вот что мне судьбой дано.
В четверг 29 апреля Вероника устроила у себя вечеринку: отмечала день ангела. Жила она у самого истока Фонтанки, напротив Прачечного моста, в коммуналке, с матерью и соседкой. Обе отсутствовали. Приглашены на вечеринку были , те, кто ходил к Кушнеру на ; пришли — только Романов, Регина Серебряная, две их приятельницы, работавшие в клубе фабрики: Наташа Кондратьева и Света Пашкова, да я. После изрядной выпивки, чтения стихов (Романов при всякой возможности читал запоем, преимущественно себя; Вероника и я — Мандельштама и Пастернака) и всяческих дурачеств как-то само собою вышло, что мы с Вероникой уединились до утра в ее комнате, притом что все прочие, не исключая Романова, ночевали в другой, и — в одной постели. Как они там поместились? Света по толщине соперничала с Региной.
Утром мы с Романовым ушли вместе, не совсем протрезвев. В трамвае на нас начали поглядывать с ухмылкой, а то и просто смеяться. Оказалось, что пока мы спали, находчивые Наташа и Света нарисовали ему помадой звезду на лбу, а мне пришили к штанам хвостиком кисточку от пудры . Смеялись над нами, видно, долго; заметили мы подвох не сразу, и я разгневался. Отоспавшись дома, к вечеру явился выяснять отношения к Веронике. Тут гнев почему-то прошел, мы посмеялись вволю, а потом нам стало не до смеху, поскольку она была в квартире одна. Ушел я на следующий день.