Из Керчи до Феодосии добирался автобусом (1 рубль 58 копеек билет и 50 копеек багаж); добрался к ночи 9 августа. Ночевал на улице Шевченки, в сарае, у какой-то злой и подозрительной старухи, подобравшей меня на автобусной станции.
Во вторник 10 августа я подсчитал оставшиеся деньги: их оказалось 27 рублей с копейками. Билет до Ленинграда (через Москву; прямые поезда «отменены до увеличения пассажиропотока») стоил 17,60.
Город мне понравился, тронул меня какой-то неуловимой подлинностью, живой жизнью, проникнутой грёзой средневековья и античности. Мне чудилась старая Кафа, генуэзские парусники в порту (Крым ведь принадлежал Банку Святого Георгия дольше, чем России), а дальше, сквозь дымку тысячелетий, — самое заветное и драгоценное, что я вынес из детства: живая Эллада.
Присутствию Эллады не мешала ни бедность города (наоборот, она сообщала этому присутствию достоверность), ни даже убогая пошлость советской жизни. История словно усмехалась над этим паясничаньем — и было, было над чем усмехнуться!
В центре Феодосии носили ведрами воду от уличных кранов; у каждого крана стояла очередь. Плакат над головами гласил:
Славься подвигом трудовым,
Дважды орденоносный Крым!
Был и такой:
Наши сердца стучат в ритме со временем,
Нас в коммунизм ведет партия Ленина!
Ремонт одежды называется …
Расплатившись со старухой, я поехал в Орджоникидзе, поселок, в котором год назад провела отпуск Фика (и где она познакомилась со своим … поистине, у меня какая-то получается!). Там я нашел площадку на горе; палатку ставить не стал, зато стоянке своей дал имя: логово Ослиное Гнездо. Оставил рюкзак, кое-как его замаскировав, и отправился по горам в Коктебель, на могилу Волошина. Поход был небезопасный: слева от узкой горной тропы начинался крутой скалистый обрыв. Внизу, под скалами, лежало ослепительно прекрасное море. Иногда я спускался в особенно красивые бухты, чтобы искупаться, затем опять поднимался на тропу. Стихи буквально навалились на меня; строфы складывались без всякого усилия; записать было негде, я не взял блокнота, но и не нужно.
Поэт направлялся к поэту.
На свете стояла жара.
Нехитрую песенку эту
Над ним напевали ветра:
— На добрых людей понадеясь,
Без снеди в дорожном мешке,
Шагал босоногий индеец
По горной тропе налегке.
Забыл он и счастье, и горе,
Дорогой своей увлечен.
Искрилось под скалами море.
Сиял голубой небосклон.
Шагал быстроногий индеец
За тысячу миль от семьи,
На крепкие ноги надеясь,
На сильные руки свои… —
Поэт направлялся к поэту,
Шагал, напевая в пути,
Чтоб песенку, как эстафету,
К могиле его принести.
Я сочинил несколько таких же стишков, а под конец до такой степени погрузился в звуки и ритмы, так был ослеплен красотами и опьянен движением, что совсем забылся — и внезапно обнаружил себя на вершине тридцатиметровой скалы, с которой не было спуска. Как я там оказался, понять было невозможно. На минуту сделалось страшно. Я взял себя в руки, выбросил бутылку с остатками кваса, надел шорты (на мне были только плавки), и стал спускаться с уступа на уступ, обдирая ногти, руки и ноги. Не сорвался, уцелел, выбрался на тропу и даже могилу Волошина нашел.
О могиле я спрашивал немногих встречных, на тропе и на пляжах. Люди отвечали уклончиво. Это подтолкнуло меня к шалости. Один раз я спросил так:
— Вы не слышали: говорят, где-то здесь в горах есть могила известного в прошлом поэта Юрия Колкера…
Мне ответили охотно и доброжелательно:
— Как же, как же, слышали! Вот только точно не знаем… где-то у Планерского…
Характернейший момент! До и после — всегда, сколько себя помню, — я не выносил розыгрышей, не принимал комедии ситуаций; если герой кинокартины попадал в неловкое положение, я прятался под скамейку, выходил из комнаты или зрительного зала. Рассказывают, что композитор Никита Богословский как-то явился на званый обед голым: мол, его раздели и обокрали, — мне это читать было тяжело, не то что вообразить. Такого рода шуток душа не принимала. Этот мой вопрос на тропе — первый и единственный опыт такого розыгрыша за всю мою жизнь; судите же, как я был счастлив, в каком перевозбуждении находился в 1971 году… но можно и так сказать: в какой мере перестал быть собою.
Могила Волошина — на гребне седлообразной горы, господствующей над всей округой. Выглядит так: овальная насыпь из обломков скал и гальки размером три метра на полтора. Галькой выложен ее верх. Галька неоднородна. Красные плоские камешки заботливо и очень ровно вписывали крест в эллиптический верх насыпи. У изножья вставлена в насыпь бутылка, а в ней — цветы. Могила ухожена. Растительности вокруг никакой, только трава да у самой могилы — куст, густо усыпанный божьими коровками. К подножию могилы я положил камень, поднятый на равнине. Десятилетия спустя узнал: класть камень на могилу — еврейский обычай.
На обратном пути я опять купался. В одной из бухт, совершенно безлюдной, забыл на прибрежной гальке часы, потом возвращался за ними через перевал. Откуда только силы брались?
А вот самое главное: рюкзак мой не пропал; вернувшись в полном изнеможении, я нашел его на месте, в Ослином Гнезде. Это ведь была первейшая забота в течение всей поездки: сохранить вещи, не дать добрым людям украсть рюкзак, деньги, часы. Ночь была обычная. Я привык спать на жестком.
Сонные бухты и рыжие скалы.
Твой обожженный, оскаленный Крым.
Первою ты этот мир отыскала.
Я этот мир открываю вторым.
Первою ты увидала воочью
Давнее чудо татарской горы:
Звезды, призывно горящие ночью
Между уступами, точно костры.
Где же я был, сочинитель, бродяга,
Где и кому на обиду пенять?
Тайнопись гор, палимпсест Карадага
Первою ты догадалась понять.
Наутро, в четверг 12 августа, я поехал в Феодосию и купил билет до Ленинграда через Москву на пассажирский поезд номер 170. Поезд отправлялся в этот же день, в 21:00. Затем я отыскал музей Александра Грина, но туда меня не пустили: я был в шортах. Бродягу — не пустили в музей певца бродяг! Что ж, всё правильно. После смерти Грин приобщился к истеблишменту, стал читаемым автором; попал к музам. А перед самой кончиной всё просил жену привести к нему хоть одного своего читателя.