Моя книга вышла в 2000 году. Будучи в Питере, я столкнулся с Кушнером на Аничковом мосту. Он немедленно сообщил мне, что хоть мои журнальные подборки и хороши (каждую в отдельности он еще прежде хвалил), а книга нехороша: не нравится ему. В первый момент я обрадовался: неужели он начал догадываться, что я не совсем из его эстетики исхожу? Чтобы проверить впечатление, я спросил осторожно:
— Да отчего ж вы не подождали, пока я сам поинтересуюсь, понравилась ли вам моя книга?
Он посмотрел на меня с изумлением, и я понял, что радовался зря. Есть только один путь построения социализма: наш, советский. Шаг вправо, шаг влево считается побегом. Но и в этот раз мы окончательно не поссорились.
В 2001 году не попала в короткий список на за предыдущий год. Кушнер, еще до последнего голосования, уверял меня, что он, в качестве члена жюри, выставил мне высший бал — как если б я мог ждать от него другого и как если б я не знал, что премия мне не положена. Свое публичное выступление на церемонии (он был неизменным конферансье на вручении премий после 1994 года) Кушнер словами о том, что моя книга — «не хуже, ничуть не хуже» тех трех, что в список попали. Не одному мне эти слова показались бестактностью. Он обижал сразу многих. Я просто униженным себя почувствовал от самого факта сопоставления моей книги с двумя из трех книг этого списка. Кушнеру мне хотелось сказать: играешь в их игры, лезешь на эстраду, когда не нужно, — играй по правилам, не пытайся угодить и вашим, и нашим. Что книга Сосноры — позорна, ты знаешь совершенно так же, как я, а сказать, в отличие от меня, не смеешь; так не говори же хоть лишнего. Из Питера я уехал, не простившись с ним.
Два года мы не писали и не звонили друг другу. В 2003 году, в коротеньком электронном письме, я осведомился, как у него дела, и получил ответ: дела, мол, ничего, но непонятно, о чем писать, когда так долго не общаешься. То есть выходило, что я должен был проявлять к другу больше внимания, чем друг ко мне. Отвечать я не стал.
Остается выяснить, сводил ли я с ним счеты. Пожалуй, что и сводил, только — не личные. Его общественная позиция становилась всё более непривлекательной, обидно неправильной; его самолюбование — все более несомненным, а стихи куда-то делись: вместо них сплошным потоком шло искусное версификаторство, бесконечная череда самоповторов. Его плодовитость стала производить удручающее впечатление. Я всё спрашивал себя: неужели человек не видит, что заживо хоронит себя под этим бумажным ворохом?
Несколько раз в течение 1990-х и в начале нового века пытался я донести до него простую и не новую мысль, которую он прежде разделял: нельзя поэту заседать в президиумах, казнить и миловать, не может это не сказаться на пробе вдохновения; и сказывается уже: все эти кушнеровские арабески мы видели, иные из них и хороши, да не кровью выведены… Но во время ночных прогулок в Боремвуде он моих предостережений не услышал (слушал только себя), а к себе на Таврическую ни разу не позвал меня одного; разговоров не получалось. Может, хоть прямой выпад заставит его задуматься? Не им ли сказано: «прямой поступок — вот реальность»?
В 2005 году до меня дошла из Питера сплетня, которую я повторил в печати (в статье на 60-летие Зои Эзрохи). Совершил, можно сказать, гнусный поступок, но зато прямой. Совершаю его еще раз — потому что убежден, что так и нужно.
Рассказывали, что Кушнеру было устроено американское турне на условии, что в ответ на стандартный искательный вопрос слушателей «А кто еще, кроме вас?» он назовет имена нескольких питерских поэтов. Зачем это нужно было? Затем, что Запад слышит только Москву: что Москва сожрала Россию. Любая посредственность в Москве находила (всегда через Запад) признание, деньги, поддержку… передо мною длинный список людей вполне ничтожных, во главе с тремя откровенными профанаторами: Айги, Приговым и Львом Рубинштейном. Любое дарование в Питере могло заглохнуть и пройти незамеченным. Не из любви к этому городу (иным он так же противен, как Москва), а из любви к русской поэзии следовало попытаться исправить этот дикий перекос; у Кушнера был шанс хоть что-то сделать; он был единственным немосквичом, с кем Запад считался. Как он распорядился этим шансом? Не знаю, а сплетня (которую я повторил и повторяю опять) такова, что не назвал он ни одного имени; вместо этого, добрая душа, предложил слушателям еще свои стихи почитать. Может, и не так было. Я, вероятно, должен был навести справки, уточнить эту гнусную сплетню и отвергнуть ее, потому что на деле она могла оказаться не только гнусной сплетней, а и гнусной ложью. Но вот беда: в мой портрет переменившегося Кушнера она, эта гнусная сплетня, вписывалась так, как если б была стопроцентной проверенной правдой. Все мои наблюдения сходились в ней, как в фокусе: именно так Кушнер мог поступить. И я решил: стану-ка я подлецом русской литературы (в предположении, что я принадлежу ей — и что эта периферийная, окраинная, не понимающая своего места литература еще жива). Я ведь не с теми, кто говорит, что Кушнер не поэт. Я с теми, кто восхищался его дарованием — и кто огорчается его перерождением, его падением.
Было тут вот еще какое соображение: сплетня — реальность, она существует, ее так или иначе повторяют, и в печать она всё равно непременно попадет, куда ей деться, — а на дворе у нас эпоха, когда печатное слово неотличимо от устного. Разве я не перескажу ее, эту сплетню, в застольной беседе? Перескажу. И другие перескажут; уже пересказывают. Ко мне она залетела не откуда-нибудь, а из самой сердцевины кушнеровского кружка. Отчего ж не напечатать? Не честнее ли это? Кто-то ведь и грязную работу должен на себя брать.
Мой гнусный поступок был бескорыстным. Можно его и садомазохистским назвать. Я, помимо всего прочего, еще и опыт ставил, и он удался. Реакция последовала в форме письма из : «Зарезервированные статьи можете считать свободными, новых текстов от Вас не ждем». Был я, значит, милым человеком — и перестал быть. Но кумовства в литературе убавилось.
А Танков? Не к Кушнеру ли сводилась та неназванная, подразумеваемая общность, та фигура умолчания, подстилавшая нашу с ним новую дружбу? В 2003 году, словно бы между делом, Танков предложил мне вступить в союз питерских писателей — в один из союзов, которых там возникло несколько: в , в тот, который наследовал союзу советских писателей. Другие писатели с их союзами в счет не шли, были (по остроумному замечанию Танкова) не ближе к настоящему, чем писатели Маркизских островов. Организаций я вообще сторонился, но тут смалодушничал; главным образом был прельщен льготой: возможностью пользоваться специальной писательской поликлиникой (до которой так и не добрался). Танков и Скобло написали мне рекомендации. Первый не настаивал на том, чтоб я прочел его текст, и я читать не стал. Второй заставил меня прочесть им написанное. Лишь словами «Ты ведь хочешь, чтоб меня приняли?» удалось мне убедить Скобло сократить текст вдвое, убрать цитаты и снять неуместные похвалы. Где-то через месяц меня приняли, заочно и единогласно. Не знаю, кто голосовал. Даже того, что Танков — секретарь этого союза, я не знал, хоть и мог бы догадаться. В его предложении вступить в союз я увидел знак дружбы ко мне, знак симпатии к моим сочинениям (всё это и было на деле), а того, что он попутно еще и свое возросшее влияние хочет продемонстрировать, я не понял и не оценил.
В октябре 2003 года Танков устроил в писательском доме на набережной Макарова вечер : тех, кто ходил когда-то на (как раз на этот вечер не пришел Ескин, которому оставалось жить три недели). Были: Ханан (уже перебравшийся в Иерусалим, а в Питере гостивший), Скобло, Виталий Дмитриев, Галина Соколова, Танков и я. Слушателей собралось примерно столько же. Кушнер был приглашен, но сказался больным. Устроительницы кружка при , Регины Серебряной, уже два года как не было в живых; мы принесли ее портрет. Вечеринка как вечеринка, обычный междусобойчик, сперва чтения, а потом закуска и выпивка, только под писательским кровом. Одно мне показалось странным: как важно Танков усаживался в председательское кресло в гостиной, откинув фалды длинного пиджака. Я на минуту опешил: почему он? Ведь он — младший в этой компании. Но тут же сказал себе: больше некому. Мы с Хананом — гости; прочие хоть и старше Танкова, но Дмитриев «гуляет сам по себе», а Соколова и Скобло домоседы, Танков же — в самой гуще местной литературной жизни. Я не понимал, что Танков и номинально был в этой гостиной хозяином.