Внимательному читателю тут и другое сказано: автор не стал бы писать о Ленине, будь на то его воля. Самая фактура стиха свидетельствует об этом. Он уступает — но, господа хорошие, разве все мы не уступаем каждый божий день, каждую минуту? Уступаем обстоятельствам, людям, своим слабостям. Общество есть сумма компромиссов. Да что общество! Отправляясь к возлюбленной в дождливую погоду, я выхожу на улицу с зонтиком, а не с плакатом «Долой дождь!». Свидание стоит уступки. А свидание с Музой?!
Я купил и принес его в подарок Фике, сопроводив всеми этими рассуждениями. Она с рассуждениями согласилась, а от стихов поморщилась. Воспитана была на другом: с пятнадцати лет — на моих детских стихотворных опытах с вывертами, изысками и петухами, затем, с моей подачи, на Блоке, Цветаевой и русском авангарде. Ее московский приятель Володя Гомзяков как-то привез ей в подарок оригинальные издания футуристов — из библиотеки самого Алексея Крученых. Крученых умер в Москве в 1968 году — всеми забытый, в полном одиночестве. из его квартиры выбрасывали на помойку. У мусорного бачка Гомзяков и подобрал и прочую сдвигологию, тонкие книжонки, давно ставшие библиографической редкостью и уже тогда стоившие денег. (Потом, в трудную минуту, Фика продала их за бесценок.)
Была в тот вечер у Фики ее соседка Таня с Ланского шоссе — наша одноклассница, ее и моя близкая подружка. Выросли они вместе, воспитывались у «бабушки Карловны», которая Фике приходилась родной, а к Тане относилась, как к родной; дружили с младенчества. Каким-то непостижимым образом обе молочные сестрицы, влюбленные в меня с шестнадцати лет, ревновали меня к другим, а между собою делили без ссор. Тане тоже стихи не понравились.
Фика похорошела. У нее как раз было очередное лирическое отступление — с инженером Д. А. из Физико-технического института. Главной темой, разумеется, оставался я — так было со школьной скамьи; а может, так ей хотелось представить дело, а мне — в это поверить. Связь без обязательств удобна тем, что делает ревность неприличной.
Осенью 1970 года я напросился к Житинскому в гости.
СУДНЫЙ ДЕНЬ
Ехать далеко не пришлось. Он жил по адресу: Гаврская 11, кв. 287. Дом, отметил я, новый, кирпичный, кооперативный. Квартира, пусть и на последнем этаже, — солидная, получше моей родительской. Переступив порог, я сообразил, что Житинский немногим старше меня, а уже домовладелец. Правда, и расплата была тут: он — глава семьи, у него жена и двое детей. Еще вчера — ни за какой налаженный быт не был я готов платить такую цену. «Не женитесь, поэты!», учил бард-песенник Городницкий. Да и без Городницкого всё было ясно: как можно? Засосет обывательщина. Но это было ясно , до моего преображения, до обращения к горацианству. А тут я увидел другое: что о кооперативной квартире мне и мечтать нечего при моей зарплате и родителях без копейки сбережений, да и семьи, жены и детей, уюта и тепла, у меня никогда не будет. Откуда им взяться? У Житинского же всё это есть, да плюс — ясная перспектива: кандидатская диссертация, членство в союзе писателей. Я вобрал голову в плечи. Таков был первый урок Житинского — еще без единого его слова. Последовали и другие.
Держался он с дивной, недоступной мне простотой и естественностью, без тени рисовки. Простота эта могла казаться даже чрезмерной, простонародной, мужиковатой, но искупалась врожденным (это качество мемуаристы отмечают у Заболоцкого). Был он плотен, ниже меня ростом, черноволос, с острым носом в бабку-гречанку.
Мы сели у письменного стола с книжной полкой. На столе — следующий информационный удар — стояла пишущая машинка, новенькая эрика. Кто не дышал воздухом шестидесятых, не поймет, что это было за сокровище. Груда золота не вызвала бы у меня большего вожделения, чем этот простой механизм. Это был выход в большой мир. «Эрика берет четыре копии. Вот и всё, и этого — достаточно…»
Я раскрыл папку со стихами, перепечатанными Таней (у нее на работе была шикарная машинка). На первое стихотворение Житинский откликнулся словами:
— Очень здорово!
Стихи были о прошлом. Одержимость прошлым началась у меня в четырнадцать лет и с годами стала настоящей манией. Назывались стихи: .
Велик архив мой… Вот стихи вам:
Наедине с моим архивом —
— нет, всё не так! Но вот стихи:
Уединяюсь в мой архив
— опять не так! Начну сначала:
Когда, подобные мочалу,Но это получилось вяло,
томительно влачатся дни,
когда не смеешь объяснить
тоску, внезапную усталость, —
в своё вчера уединись!
растянуто и неумно —
ну, словом, скверно. Мудрено
давать всеобщие советы.
Терпенья, право, больше нету —
довольно! Брошу этот стих —
нескладное собранье строчек,
итог потуг, оставлю их,
пусть пропадают. Жаль не очень.
Но где там! Проповедь не впрок —
в который раз беру перо:
Уединяюсь в свой архив!Ба, архив?
О чём, о чём мои стихи
минувших лет? Смешно и странно
перелистать страницы снов —
любви ещё живые раны
и радость… И увидеть вновь,
в набросках силясь разобраться,
того мальчишку, чьих следы
подошв доселе, как плоды
трудов, асфальты Петроградской
ещё единственно хранят —
моих! Ну да, того меня
с физиономией дурацкой!..
О, сколь забавны пустяки —
рисунки, письма, дневники!
Как будто писаны не мною —
смотрю на них со стороны
и полон странной новизною
замшелой этой старины…
Велик архив мой!
Но что за дерзкие стихи