- И тогда, - шепчет мне тайный голос, - мы, может быть, будем дальше друг от друга, чем когда-либо. Мы исчезнем друг для друга, как отдельные капли в океане.
- Как жаль, что мысли наши не слышны, - сказала одна молодая романистка за редакционным обедом. - Она имела основание думать, что мысль присутствующих была сплошным восхищением от нее.
- Если бы мысли зазвучали, - заметил пожилой критик, - мы оглохли бы.
- Почему?
- Потому, что все мысли слились бы в общий гул, монотонный, вечный. Ухо потеряло бы способность что-нибудь различать в нем. Я думаю, что потому мы и не слышим мыслей друг друга, что они психически звучат. Я уверен, что вне тела души наши уже соединены, уже сливаются в общий гул и потому там, в том мире, не различают ничего отдельного. Наше тело, органы чувств и мозг даны нам, как аппараты, задерживающие соединение душ, изолирующие - как гуттаперча проволоку - от слишком сильных индукций. Органы чувств выделяют из хаоса общего, мирового сознания элементы ограниченного, условного; они через ту или иную щель организма пропускают то или иные лучи, которые дают отдельной душе возможность свое вечное "я" разлагать на цветовые оттенки, всемирное на частное. Стремясь все к большему и большему сближению, не подвергаем ли мы самое существо жизни опасности уничтожения, слияния в безличном "все"?
Об одиночестве
Помните ли вы мопассановские стоны об одиночестве, о неодолимом, вечном заточении наших душ в узких стенах своей индивидуальности, без надежды когда-нибудь хоть на одно мгновение быть услышанными до конца, до конца понятыми нашими ближними? Помните ли вы ужасные признания старого поэта Норбер де Варрена в холодную ночь в Париже, "когда холодный воздух приносит с собою напоминание о чем-то еще более далеком, чем звезды"? До какой смертельной тоски утонченнейшим людям нашего века хочется близости к себе подобным, но непритворной, действительно кровной, нервной близости, и как все они истомлены отчаянным сознанием, что это одна мечта, несбыточная, безумная, что все мы навсегда одиноки, и всего более одиноки лучшие, самые прозорливые из нас. А потому
Молчи, скрывайся и таи
И чувства и мечты твои,
говорит глубокий Тютчев: "Мысль изреченная есть ложь!" - т.е. мысль непередаваема вовсе, то есть то, что всего дороже в мысли, всего священнее в ней - некая божественная тайна, которую так хочется освободить и которую - как душу - не можешь отпустить из тела.
Et je cherche le mot de cet obscur probleme
Dans le ciel noir et vide, ou flotte unastre bleme... [ВО1]1
Это странное, печальное состояние переживали вместе с Мопассаном все истинные художники, но оно не составляет исключительно их проклятия. Не одни художники обладают нынче художественно выработанною душою. Изнервленные, тревожные: томящиеся среди культурной тесноты люди, угнетаемые этой теснотой как пустым пространством и ищущие близкого сердца, - эти люди многочисленны, их слой растет. Поразительно, что, чем больше строится железных дорог, чем гуще сеть почтовых путей, телеграфов, телефонов, тем чувство душевной близости среди людей исчезает. В каком-то важном отношении все становятся далекими; какая-то тонкая отчужденность как в разговоре людей, вдруг почувствовавших, что они неприятны друг другу, - устанавливается в том обществе, которое особенно сближено и особенно интеллектуально. Среди трехмиллионного населения Парижа французский поэт чувствует себя в пустыне, его подавляет ощущение дали, бесконечной дали от всего, что его окружает, - от звезд, от человечества, страдания которого кажутся ему презренными, от родного общества, которого низость ему давно знакома, от самой человеческой натуры, столь исчерпанной и неинтересной.
Я не стану объяснять это тонкое страдание, но оно не кажется мне благородным. Тайная причина его - эгоизм.
Кто ближний мой?
Этот вопрос евангельского законника задает теперь Христу все культурное общество древнее и изнеженное, как и тот класс, к которому принадлежал законник. Нынче столько говорят о нищете, но никогда не было на свете такого огромного множества богатых людей, как теперь, и судьба этого класса, перегорающего в сладострастии ума и чувства, весьма загадочна. Она не менее трагична, чем судьба нищих. Что делается в пучинах народных, для нас темно, - но богатое и образованное общество неудержимо падает до декаданса, до нравственного изнеможения. Совершенно как в эпоху Экклезиаста здесь, на вершинах счастья, начинает чувствоваться "томление духа", пустота и ненужность жизни. Начинает казаться, что уже нет ближних, что не для кого жить, некому молиться. И, может быть, как только воздушные корабли и телеграфы сделают всех близкими, - окончательно исчезнут ближние, исчезнет этот древний прекрасный религиозно-поэтический порядок человеческих отношений. "Ближний", значит родной, но чувство родства неудержимо падает в современном обществе - и в охлажденной, рассеянной семье, и в государстве, слишком разросшемся, вышедшем из берегов. Современная культурная семья или не имеет детей, или, позволив себе эту роскошь, предоставляем воспитание их "рабам" - гувернанткам, боннам, учителям, меняющимся как в калейдоскопе. Ребенок нынче уже редко знает очарование "семейного очага" тесного, дружного, связанного навеки кружка людей, среди которых он просыпается к сознанию. Вместе замкнутой семьи перед ним открытое, как площадь общество с беспрерывною сменою лиц, толпа товарищей, которые не имеют времени сделаться друзьями и точно вихрем рассеиваются по свету. Специализм, приковывающий каждого у его конторки, слишком запутавшиеся, слишком зависимые от всего отношения, худо скрытая, упорная конкуренция, затаенная борьба каждого против всех - все это вырабатывает тот социальный страх, который отравляет жизнь самым обеспеченным слоям. Достигнутое благополучие кажется или недостаточным, или непрочным; за него боятся, но его не ценят. Вся мысль, вся страсть современного культурного человека сосредоточивается на своей личности, и он впадает в ту форму помешательства, которая составляет общую почву всех других душевных болезней - в эгоизм. Эгоизм вовсе не естественное состояние, как иные думают; - это расстройство души, хотя бы и всеобще распространенное. Эгоизм культурных классов - особенно на Западе - кончает отчаянием. И невольно, и добровольно замкнувшись в себе, душа чувствует себя одинокой, от всего далекой, совсем затерянной. Все теперь чужие все внутренне далекие, тогда как десятками тысячелетий человек воспитывался как "существо общественное", нуждающееся в том, чтобы его любили и чтобы было кого-нибудь любить. Казалось бы, так просто: кто хочет любить, тот полюбит, но во множестве людей - как предсказано в Евангелии на верхах культуры уменьшилась любовь. Лихорадочная забота о путях сообщения, как в век римского упадка, похожа на поиски потерянных ближних, на жажду все более и более тесного, непрерывного соединения- всех со всеми. Но иногда хочется сказать: - Полно, господа, расстояние ли разъединяет людей? Можно стоять рядом и в то же время бесконечно далеко. Помните: "Шел священник и прошел мимо", "подошел левит, посмотрел и прошел мимо". Раз потеряна способность "увидеть и сжалиться" - и нет ближнего, и как будто двух людей, стоящих рядом, разделяют океаны и материки.
Итак, да, здравствует буква S, перебежавшая океан, да здравствуют беспредельные усилия сделать человечество одной семьей! Не успела прийти весть об опытах Маркони, как телеграммы говорят о новом открытии телефонировании без проволок. Фредерик Коллен и Стубенфиельд в Америке воспользовались земными токами и нашли возможность передавать живую речь на значительном расстоянии. Трубка Бранли - чудесный прибор, соединяющий человечество "во едино стадо". Все это прекрасно, но не забудем, что физическое сближение не все, что оно собственно ничто, если нет в человеке того прибора, который называется сердцем. Трубка Бранли, возбудитель Риги, вибраторы, резонаторы, когереры - все эти необыкновенно хитрые машинки все же только орудия основного двигателя - сердца, и раз оно отсутствует... многого ли стоят эти хитрые машинки! Вдумываясь в дух теперешней культуры, вникая в глубокую притчу Христа о ближнем, - вы непременно начнете колебаться относительно буквы S. В дорогах ли мы прежде всего нуждаемся? В телеграфах ли? Всем сердцем нужно желать братства народов, - но в какой мере оно достигается внешним сближением? Вспомните, как норвежцы ненавидят шведов, датчане - немцев, итальянцы - французов, испанцы - португальцев и т.д., вы увидите, что внешнее сближение иногда более ожесточает, нежели примиряет. О, если бы французы столь же равнодушны были к немцам, как к далеким персам! А если немцы придвинутся к французам еще плотнее, то неизбежен взрыв, разрушительный и жестокий. Но допустим мечту: народы соединились. Все одной веры, одного языка, одного всемирного государства, даже разное происхождение забыто. Но - шепчет мне тайный голос - и священник, и левит были той же веры, того же языка, той же национальности, что ограбленный разбойниками на дороге. Это были люди ученые, и даже вожди народные, и они прошли мимо. Именно на них лежало учительство милосердия, и они прошли мимо. Именно они считались выразителями воли Милосердного, и они прошли мимо. Глубокий смысл притчи в том, что "ближним" явился иностранец, и из иностранцев худший, презираемый самаритянин. Он не прошел мимо, он "оказал милость". Неожиданно, нечаянно явился ближний, на мгновение человек почувствовал около себя родного человека. Этот момент нужно считать высочайшим исполнением закона жизни, той драгоценной минутой, для которой стоит жить. Но как плохо она обеспечена на верхах знания, как невнятна она людям благополучным, законникам и левитам!